Родное пепелище - стр. 5
С младых ногтей я был страстный и неутомимый обличитель империализма, колониализма, агрессивной внешней политики США и особенно морального загнивания и бездуховности западного общества.
А если учесть, что память моя той поры не уступала возможностям современного цифрового диктофона, то можно только поражаться терпению взрослых, вынужденных слушать мои бесконечные бредни, которые оказывались подчас и крепче, и круче официальной пропаганды.
Когда же годам к семи в голове моей уже хранилось изрядное число разрозненных томов из библио́теки чертей, появились первые поклонники моего таланта.
Тетя Маня частенько просила меня: расскажи стишок, только не про политику, ну ее к шуту, и внимательно слушала и «Тараканище», и «Муху-Цекотуху», и «Мистера Твистера», и «Рабочий тащит пулемет, сейчас он вступит в бой. Висит плакат: Долой господ! Помещиков долой!»
Михалков был моим любимым поэтом. Нет, не дядя Степа, но «Жили три друга-товарища в маленьком городе N».
Пришли фашисты, товарищей-подпольщиков схватили, пытали, двое не произнесли ни слова. Но «Третий товарищ не выдержал, третий язык развязал: «Не о чем нам разговаривать», – он перед смертью сказал»,– надо ли говорить, что третьим товарищем я воображал самого себя…
Через лет двадцать я частенько был «третьим» товарищем.
«Мы знаем, есть еще семейки, где наше хаят и бранят, где с восхищением глядят на заграничные наклейки… А сало… русское едят».
Подобные сентенции намертво ложились в память, я и сейчас могу напугать жену солдатской песней «Про советский атом»:
– кузькина мать, одним словом, особенно хорош залихватский возглас «Э-ге-гей!». Я был убежден: если бы Гарри Трумэн это прочитал, он кое-что поменял бы в своей беспардонной политике.
Но Трумэн не любил Михалкова, боюсь, он даже не подозревал о его существовании, иначе мы бы сейчас жили в другом, более уютном мире.
Много позже я узнал, что в Северной Корее есть лихой пионерский танец под названием «Оторвем конечности американскому империализму», к концу детской пляски конечности действительно отрывают.
Однако старый Мазай разболтался в сарае…
Банный день был суббота, и это было святое.
Тогда, до 1967 года, был один выходной день в неделю – воскресенье.
Лет с четырех меня стал водить в баню отец.
Мать собирала нам смену белья, простыни, чтобы постелить на черный дерматин дивана в предбаннике, банные принадлежности, а мне обязательно – два мандарина, мою любимую игрушку, трофейную собачку–прыскалку по кличке Индус.