Родники и камни (сборник) - стр. 53
Михаил Трофимович Каченовский в разные годы занимал в Московском университете кафедры всевозможных историй – русской, всеобщей, славянских литератур, а также кафедры археологии, теории изящных искусств, статистики, географии. Человек был образованный. Его лекции – по общему признанию, утомительно скучные – охотно, однако, слушали Герцен, Кавелин, Гончаров, Сергей Соловьев, историк.
В литературных вкусах образцовый старовер, Каченовский молодую литературу не жаловал. Пушкина принялся критиковать, едва имя поэта засветилось на горизонте отечественной словесности. Появление «Руслана и Людмилы» сравнил с втершимся в Благородное собрание мужиком с бородою, в армяке и лаптях, закричавшим зычным голосом: «Здорово, ребята!» Пушкин отвечал на критики Каченовского эпиграммами, подчас грубыми. Ни на кого так много эпиграмм не сочинил.
Но, когда, уже в 1830-е годы, дело дошло до избрания Пушкина в члены Российской Академии, Каченовский подал за него голос. И об «Истории Пугачевского бунта» отозвался определенно, уже после смерти Пушкина: «Один только писатель у нас мог писать историю простым, но живым и сильным, достойным ее языком. Это Александр Сергеевич Пушкин…»)
Но я не про Каченовского, я про – Дубулты.
Пишу курсивом, чтобы отличить некое знаковое понятие в моей жизни от географического названия.
Дубулты я то и дело вспоминал, пока не работалось.
Именно потому вспоминал, что там – работалось.
Хорошо. Как-то по-особенному хорошо.
Одно слово – Дубулты.
Дубулты, собственно, для того и были созданы, чтобы там – работать.
«Творить».
Всё же смешно: парк – культуры, дворец – науки, дом – творчества.
Серое пятиэтажное здание с большими окнами на берегу залива.
Когда, задумавшись, поднимаешь глаза от бумаги, видишь за окном неяркое балтийское небо, серую неторопливо качающуюся воду, светлую песчаную полосу берега.
Рижское взморье.
После раннего завтрака разбредались по комнатам.
В комнатах стояли письменные столы, манившие простором.
Всю жизнь любил просторные письменные столы.
Широкая, ничем не загроможденная столешница. Как футбольное поле.
Или – как чистый загрунтованный холст, манящий мастера бесчисленными возможностями.
Мечтал дома иметь такой. Не получалось. Для такого стола жил тесновато. В пространстве тесновато и – во времени.
Стол у меня дома был старинный, достался мне от отца.
Я – редкий москвич: прожил все шестьдесят шесть лет, до отъезда сюда, в Германию, в тех стенах, где родился.
Может быть, первое, что я увидел на этом свете, как раз отцовский письменный стол. Его ящики были набиты осколками памяти нескольких семейных поколений. Зеленое выцветшее сукно было пропылено минувшим. Редко сменяемые фотографии под стеклом, схваченные взглядом, тотчас раскручивали ленту воспоминаний.