Родина слоников (сборник) - стр. 33
Смерть, однако, приключилась в ключевом 45-м, гласно протрубившем торжественное закрытие дерзательного аскетизма 30-х и золотой век совмещанства, маленького стиля в большом, – от ампира к барокко, от металла к керамике, от лампочки Ильича к люстре с висюльками. Трофейное кино крепко подсадило население на венские вальсы, шляпные коробки, опереточные драмы с наследством и пистолетными эскападами обманутых мужей. В повседневную жизнь вернулись погоны, ширмы, этажерки, кресла-качалки, раздельное обучение, белые фартучки, купецкие обои в медальончиках, деревянные лестницы наверх с кегельными пилястрами, беленые двери в комнату, лепнина по периметру потолка и вообще гипс, гипс, гипс – материал первичной стабильности. Молотов оказался Скрябиным, а Булганин и вовсе будто сошел на мавзолей с полотна Рубо «Встреча государя в ставке главкома Орлова-Тундутова». В театрах господствовали Островский и Ибсен, куплетиста Утесова затмил тенор Лемешев, а сегрегированные девочки сказали «нет» коротким стрижкам и плотской физкультуре, отрастив косы и проникшись чувствительными романами. Новый курс на корни, кровь и почву поощрял реабилитацию классики, балы-карнавалы, житийные олеографии прищуренных на царизм композиторов, ученых и землепроходцев – окончательному вступлению в права наследования русских побед, дворцов, романов в стихах и географических открытий препятствовала лишь одна тридцатилетней давности тарарабумбия с принципиальным отречением от старого мира. При Сталине на эту досадную брешь не обращали внимания – новая сублиберальная эра потребовала наведения мостов: целинный необольшевизм еще не набрал силу, инерция былого государственного славянофильства позволяла птице-тройке некоторое время ехать без пара, но модернизация идеологии назревала. Тут-то и вспомнили о покойнике-графе. Постановщик биографических саг о борьбе композиторов Мусоргского, Даргомыжского и Глинки с низкопоклонством и косностью двора Григорий Рошаль перешел с глинки на фарфор к великой радости соотечественников. Первая часть трилогии «Хождение по мукам» «Сестры» собрала в прокате 42 миллиона билетов, вдвое обойдя вышедшие в тот же год «Высоту» и «Дом, в котором я живу» и уступив 2 миллиона только «Тихому Дону».
Книга, как и все поствойнаимирские эпопеи о семьях на войне, была посвящена пути имущего сословия сквозь потемки низких соблазнов и эгоцентрических человекоубийственных ересей к снежной, искристой целине святой веры в Общее Дело, тождество путей Бога и нации, в необходимость преодоления мелкой погремушки плотских страстей и разночинской бесовщины во имя великой правды Родины и Победы – здесь едины были гроссмановская «Жизнь и судьба», митчелловские «Унесенные ветром», «Доктор Живаго» Пастернака, «Рождение нации» Гриффита и «Хождение по мукам» Толстого-3 (оттого и не удалась Шолохову задуманная сагой повесть «Они сражались за Родину», что гигантские формы поневоле выводили его на тропы Бога и Судьбы и поиска высшим сословием правды у скромных, прилежно воюющих бедняков, – Гроссман посмел и вошел в историю, Шолохов убоялся наметившегося у него расслоения на красную элиту и мужичество и самолично обрубил себе биографию на довоенных шедеврах). Конфузия заключалась в том, что у только что победившей нации в лихие годы полностью отсутствовала возможность вероотступничества и падения в сладкий и саморазрушительный декадентский грех, к мадере с подоконника и забубённым глашкам с гитарами, – отменив Бога и Черта, она шла своим скудным путем, иногда тоскуя как по одному, так и по другому. Задуманная как дорога из пышной и греховной тьмы в горячечный и самоограничивающий свет, эпопея фатально теряла популярность по мере приближения к столь знакомому для зрителя и оттого скучному идеалу: из немыслимых для экранизации сорока двух миллионов почитателей «Сестер» следующую часть, «Восемнадцатый год», почтили присутствием только тридцать три, а третью, «Хмурое утро», – и вовсе двадцать шесть миллионов человек. Цифра по тем временам все равно немалая, однако зримым оттоком иллюстрирующая тенденцию: по мере уплотнения фронтов, разрывов, тифа, арьергардной слякоти, разутых трупов, дохлых лошадей, лишаев с узкоколейками и прочих неаппетитностей в ущерб курортным изменам под зонтиком с бахромой целые армии зрителей разочарованно отваливали на сторону. Все эти буржуйки, постромки, грязные бинты и расстрелы коммунаров на угрюмом обрыве им были слишком хорошо знакомы, чтобы вникать на сем фоне в трагедию белого дела. Хотелось не правды с аскезой, а канкана с кларетом. Оттепельные теоретики бранили послевоенных постановщиков Чехова и Островского за чрезмерные декорации балов, многоярусных театров, роскошных варьете и люксовых гостиниц в засиженных мухами волжских городишках, а новое городское сознание алкало густого мелодраматизма господской жизни: вчерашней бедноте с запросами всегда нелегко объяснить, что блеск и пурпур есть антураж дорогих борделей, а не лучших столичных салонов.