Размер шрифта
-
+

Репортер - стр. 30

Кузинцов хотел было заметить, что англичане по сю пору учатся у Станиславского, Мейерхольда, Вахтангова и Таирова, но понял, что делать этого не следует: порою лицо доцента – во время бесед о национальном – замирало, покрывалось мелкими старческими морщинками, глаза останавливались, делаясь какими-то водянистыми, прозрачными, словно наполнялись невыплаканными слезами; собеседника в такие моменты Тихомиров не слышал, говорил с маниакальным устремлением, словно бы продолжая с кем-то давний спор, который никак не может закончить.

Бумагу, которую Кузинцов продиктовал Тихомирову, тот подписал во всех инстанциях за три дня, – немыслимое дело; заметив нескрываемое удивление на лице собеседника, посмеялся:

– Милый Федор Фомич, это все не штука… Дайте время, развернемся так, что все барьеры сломим! Мы еще свою удаль не выказали миру, обождите – выкажем, громко выкажем…

Подписи на бумаге свидетельствовали: Тихомиров имеет такие выходы, о которых Кузинцову и не мечталось, хотя он, за долгие двадцать три года службы в своем маленьком кабинетике, оббитом теплыми деревянными панелями, оброс связями со всеми министерствами.

И сейчас, анализируя беседу с Варравиным, он вдруг ясно понял, что потушить дело с Горенковым в зародыше может только один человек – доцент Тихомиров.

Выслушав просьбу Кузинцова о встрече, Тихомиров ответил, что днем будет занят, встреча с архитекторами, составление плана мероприятий «Старины» на летние месяцы, так что освободится не раньше семи; готов заглянуть.

Кузинцов сказал, что в семь будет стоять у входа.

– Нет, нет, не надо, Федор Фомич! Я могу задержаться, а вы будете в вестибюле ждать, я себя стану чувствовать в высшей мере неловко, закажите пропуск, – боюсь ощущать себя связанным во времени.

…Кузинцов вышел на улицу, неторопливо прогулялся по городу, думая о том лишь, как бы не испугать Тихомирова. Если солгать в малости – доцент ощутит это своим внутренним локатором; а потеря такого контакта невосполнима; упаси Господь стать его врагом, – с его-то связями сомнет в момент, а человек он подвластный настроениям, интригабельный, женственная натура, от пылкой привязанности может мгновенно перейти к яростной неприязни. Но и обо всем с ним говорить нельзя, есть какие-то вещи, в которых и самому себе нельзя признаваться, иначе душу разъест ржавчиной, погибнешь от вечного неспокойствия. Не зря ведь раковые больные интуитивно отторгают самое возможность болезни; на Западе люди бездуховны, врачи там теперь открыто говорят пациенту, что у него рак, а ведь не каждому дано пережить такого рода стресс, не всякая правда угодна человеку, в этом с Горьким можно согласиться, действительно некоторая правда разит наповал… Вот, Хрущев открыл правду на двадцатом съезде, ну и что? Сколько душ искалечил… Сделали Сталина богом, ну и оставаться б ему таким, все равно убиенных не воскресишь, да и надо ли? Наш человек без святой веры в авторитет верховного вождя жить не может, такова уж история, – куда ни крути! Нам нужны пряник, страх и кнут; всяческие демократии не по нашу душу – жаль, об этом в открытую нельзя сказать, сразу книжку отберут, а куда без нее?! Учителем в ПТУ? Да еще и не примут, если сверху звонка не будет; выпал из номенклатуры – поминай как звали, был человек – нету! А нынешние выборы руководителей? Разве мы готовы к этому? Надо постепенно, десятилетиями подводить наш народец к такому, а тут – раз, два, и – валяй! Страху нет, руки тянут вразнобой, вольница… Ивана Грозного помним, оттого что боялись, а кто отдаст должное Александру Второму-освободителю, подписавшему рескрипт о свободе крестьян? Да никто не помнит! Подняли, бедолагу, бомбой, порвали в куски, – демократии дыхнули! При Николае Первом не посмели б, декабристов так скрутил, что десятилетиями никто и пикнуть не смел, элита жила в радость, а мужику что надо? Хлеб имел, молочка перепадало, незачем всем навязывать то, к чему ты, достигший, допущен.

Страница 30