Разрыв-трава. Не поле перейти - стр. 121
Но покой Корнюхи был недолгим.
За малое время он так освоился с хозяйством, что знал наперечет, сколько чего есть, что где лежит. И вот стал замечать: убывает добро. Были две дохи – осталась одна, в кладовке висели новые юфтевые ичиги – нету. Грешил на Хавронью: по дурости прячет старая от него; исчезло из завозни железо на ходок, заподозрил неладное, спросил у Устиньи:
– Ты отдала поковку?
– Я. А что?
– Кому отдала?
– Был тут Мотька, родич Пискуна.
Услышав этот разговор, Хавронья из сеней высунулась, навострила уши.
– А кожи дубленые? А дохи? – допытывался Корнюха.
За Устинью ответила ее мать:
– Отдала! Всех ублажить захотела!
Сейчас только Корнюха сообразил, почему так часто, так охотно наезжали в гости к Устинье бесчисленные родственники Пискуна. Приедут, пьют чай, на жизнь жалуются; у кого малых ребят шибко много, у кого долгов, у кого кобыла худая, у кого баба больная; кто правду говорит, кто брешет без зазренья совести, а Устя, слова не молвя, сует им, что под руку подвернется. Пустоголовая! Больно сердцу делается, как подумаешь, сколько успели урвать загребущие руки… Если и дальше будет Устинья так одаривать – обнищает, запустеет хозяйство. Конечно, родню Пискуна привечать надо, чтобы вреда от нее не было, но не так же!
– Негоже это! Простота бывает хуже воровства.
– Во-во! – подхватила Хавронья. – То же ей баила.
– Помолчи-ка ты, помолчи!.. – с досадой отозвалась Устинья.
– Твоя мать правильно толкует.
– И ты туда же? – невесело качнула головой Устинья. – О чем жалеешь, Корнюшка? – Она перебирала на груди монисты из цветных стекляшек, будто горсть искр пересыпала на груди, и так быстро, резко двигались ее руки, что казалось, искры больно жгут ладони. – Ненавистно мне все ихнее! За что ни возьмусь – ложка, вожжи, лопата, – все Агапку и старика напоминает. Все раздам до последней тряпицы. Наживем свое, не убогие.
Корнюха ошарашенно молчал. Ну и ну! «Раздам»… Должно, не наломала себе хребтину, хлеб добывая. Ты сначала повыгибайся, как все прочие, раз-другой в дураках останься, как он оставался, тогда поймешь, что к чему, тогда своим умом дойдешь: Пискун – одно, а шуба его – совсем другое.
Пожалуй, он все это ей бы и высказал. Но за спиной Устиньи ее мать жестами рук, каждой морщинкой своего лица просила: «Тише, парень, тише!» Не понимая, куда клонит старуха и с чего так ретиво в это дело лезет, он сбился с толку, промямлил:
– Чужое, оно, конечно… Свое – да… завсегда у сердца.
Хавронья радостно моргает – так, парень, так.
– Слава богу, что понимаешь. – Устинья недоверчиво взглянула на него. – Не ради блажи я, Корнюшка. Заводи свой дом. Чтобы каждый гвоздь в нем – наш. Совсем другая жизнь в нем будет.