Разговоры Пушкина - стр. 3
Мысли каждого большого человека – а большого писателя в особенности – передаются нам трояким путем: в литературном творчестве его, будь то стихи, художественная проза, статьи, разного рода мемуарные записи, затем в эпистолярном наследии, в дружеской и деловой переписке и, наконец, в устных высказываниях. Эти последние представляют собой, естественно, материал наиболее текучий, менее всего поддающийся регистрации, а между тем ценность его для историка, для бытописателя и биографа сама собой очевидна.
Подлинные мысли и чувства писателя редко раскрываются сполна в художественном творчестве, еще реже в мемуарах, которые никогда не обходятся без некоторой позы, поскольку они, в конечном счете всегда пишутся все-таки «в назидание потомству».
Если мы обратимся к письмам, например, того же Пушкина, то легко убедимся, что и в них он, видимо, далеко не всегда был вполне искренен. Черновики, которые обыкновенно предшествовали беловым письмам, даже к родителям, как будто свидетельствуют о зачастую мелочном контроле над своею мыслью, о контроле, который нередко – особенно в письмах Пушкина к членам правительства – приводил к полному вылущиванию, обескровливанию первичной мысли в том виде, как она сначала вылилась на бумагу[16].
Этими соображениями обусловливаются органические преимущества устных высказываний, которые не могут быть подвергнуты позднейшему редактированию, а в большинстве своем являются отражением подлинных мыслей и настроений в самый момент разговора. Это последнее особенно подтверждается теми противоречивыми отзывами, явно вытекающими из случайных настроений, с которыми мы не раз встретимся ниже. Приведем пример: на вопрос М.В. Юзефовича, как удалось ему избежать подражания Жуковскому или Батюшкову, Пушкин отвечал: «Я этим обязан Денису Давыдову. Он дал мне почувствовать, что можно быть оригинальным». А другой раз, о том же Давыдове, заметил: «Военные уверены, что он отличный писатель, а писатели про него думают, что он отличный генерал». Подобные противоречия лишний раз свидетельствуют в пользу большей непосредственности устного высказывания.
Но Пушкин не имел своего Эккермана. Если разговоры его и записывались, то только ретивыми агентами Бенкендорфа и фон Фока, интересовавшимися отнюдь не формой пушкинской речи и воспринимавшими ее в определенном аспекте.
Только уже в роковой день 27 января 1837 г., когда Пушкина, умирающего, уложили на диван, которому суждено было стать его смертным ложем, друзья поэта спохватились, что надо сохранить для истории слова его. Поэтому эти предсмертные слова Пушкина, такие высокие и значительные в своей безыскусной простоте, сохранились в целом ряде записей лиц, окружавших Пушкина в его последние часы (А. Тургенева, Жуковского, Вяземского, Даля, Данзаса, Спасского, Шольца). Сличение разных рассказов свидетельствует зачастую о почти стенографической точности их, исключая то, что было добавлено от себя, например, Жуковским специально для царя.