Раунд. Оптический роман - стр. 17
Но Сеныч над этим смеялся. Он говорил: «Ты поди-ка поучись, поиграй “чего изволите”, ты ремесло освой изнутри, ты заработай себе право использовать технологии…» Ну он и зарабатывал покорно.
Так вот, он галантерейщик – и он стоит где-то в глубине сцены, с каким-то барахлом в руках, на авансцене вихри-вихри, поцелуи! Все какие-то не то что полуголые, а недоодетые. Режиссер наш умел нагнать эротического. И все такие лихие, такие… сам черт не брат, как это возможно? Дураки были страшные, ни черта не понимали и не умели – а поди ж ты, искрило со сцены-то. А он в глубине и темноте, с барахлишком, а Сеныч – он в зале, на втором ряду, в проходе и подсвечивает фонариком, дирижирует игру – такая у него была манера. Очки посверкивают, и лысина блестит – сморчок сморчком. Он вроде бы сосредоточен на авансцене, на всех этих бьянках-катаринках, там вьется вихрь – но вдруг в какой-то момент выхватывает лучом – меня. Меня. И смотрит на меня в упор, нежно и настойчиво. И – улыбается.
– Вы что-то почувствовали в этот момент? Вернее, так: когда вы чувствовали что-то похожее?
А Тишка не говорит – выпаливает: «Тебе просто работать лень! Тебе твой гонор дороже всего! Ты только поэтому и удрал!» – каждая фраза как взрывчик. Что-то надо ему делать с дикцией. Гарик хмурился, ничего не мог понять: «Если ты тогда остался, когда про них узнал, то сейчас-то чего?»
Он тогда из студии ушел, год назад дело было, осенью, не закончив, конечно, ничего. Мама и отец были в ужасе. Год его ели поедом, а потом он начал посуду бить – ну и стало не до того. Что я почувствовал тогда, спрашиваете? Дикое счастье, постыдное, несовместимое.
За этот год я, знаете ли, много добился, это вы все-таки отметьте среди моих жалоб. Работаю. Очень юный, но работаю как зверь. То есть я вообще-то по большей части всем доволен: сюда я прихожу только отдохнуть от внешнего мира, от всего этого психоза, который на каждом шагу. Свой психоз усмирил. Посуду не бью, по улицам хожу спокойно. Ну относительно, понятно – но это уж не про меня история, а про наше непростое время.
Он вытягивается на кушетке во весь рост, потягивается. Все ничего, все потихонечку. В октябре стало вдруг рано темнеть, в комнате горит яркий свет и за окном такая чернота, что вообще ничего не разберешь – ни деревьев, ни домов, только отражения люстры и торшера. Минуточку. Секундочку. Он приподнимается на локте и начинает, щурясь и морщась, вглядываться в черноту. Люстра и торшер, торшер и люстра. Погодите-ка.
– Вы что-то вспомнили? Что-то поняли?
Я внезапно вспомнил, что угол падения равен углу отражения. Закон Снеллиуса, зеркало, солнечный зайчик, тела самосветящиеся и темные, прозрачные и непрозрачные, тень и полутень, прохождение света через узкое отверстие, физика Краевича – коричневый учебник. Гимназия. Натертый паркет. Если из темного зала на полутемную сцену он светил мне прямо в лицо своим фонарем, то не мог я видеть его лица. Никак не мог.