Рассказы и стихи - стр. 11
– Но свидетели мне не нужны!.. – объявил он и закрыл чудовищную папку. – Кстати, когда я прочитал Аде свой рассказ, она мне сказала, что уже давно печет дома пирожки с котятами, по праздникам: берет на птичьем рынке по рублю за штуку, покрупнее выбирает, и готовит. Очень выгодно. Иногда и в буфете своим постояльцам предлагает. Кстати, рекомендую осмотреть ее правую грудь – она проткнула сосок и повесила золотое кольцо, совсем как героиня моего романа «Рвотная масса, каловая масса».
Лифтис глухо хохотнул.
– Если не струсишь – приходи в полночь в 613-й номер, – зловеще прохрипел он и направился к лестнице. Когда он уже карабкался по ней, Улин расправил скукоженные пароксизмом ужаса плечи и посмотрел на Аду: она явно хотела напомнить Лифтису о деньгах, но не решилась и умно промолчала.
«Черт, – подумал Улин. – Кто-нибудь будет пить со мной водку или нет?»
Он вновь тупо уставился на свои часы, но следить за стрелками было невыносимо скучно, и уже через пятьдесят восемь секунд он, не дождавшись конца круга, взглянул в направлении «лестницы в небо». И точно, от нее приближалась знакомая фигура знаменитого автора интеллектуальных ужасов Южского. Не дойдя до столика, он подозвал Аделаиду. Откликнувшуюся на этот раз с неохотой.
– Привет, Улин! – сказал он. – Принесите бурбону, мадам.
– С ананасом поди пожелаете? – недовольно буркнула барменша.
– А? Можно и с ананасом… Да, пожалуй. Ты чего в одиночестве? – спросил он.
– Да вот, никто не хочет пить со мной водку, – пожаловался Улин и подвинул к Южскому свою початую бутылку. Акцизная марка висела на ней как использованный презерватив. Южский изучил все атрибуты напитка и поморщился:
– Извини, дружище, но мочегонскую водку я не пью. Даже с галлюциногенами. Давай-ка лучше моего бурбона. Ты заглядывал Аде в трусы?
– Зачем это? – опешил Улин.
– Очень интересное зрелище – выбритый лобок, а на нем татуировка готическими буквами: «Седьмой круг ада. Южский». Мне было очень приятно узнать, что мой роман пользуется такой популярностью.
Напиток не слишком удачно лег на прошлогоднее пиво, которым его попотчевал Лифтис, в голове раздался белый шум, сквозь который подобно радиопомехам проник голос Южского:
– Давно хочу у тебя спросить…
– Что? Как мое настоящее имя? – насупился Улин.
– Ну да.
– Никифор.
– Я так и думал, – кивнул Южский. – Славное русское имя, располагающее к вальяжной задушевности. Вот, послушай кусок из моей новой повести. – Откуда-то вынырнула сложенная в трубку кипа листов бумаги, и Улин безропотно приготовился выслушать леденящий отрывок. – Эпиграф: «Искусство для человека бессмысленно. Я предпочитаю искусство для Бога. Жак Маритен». Звучит? – Дожидавшись улинского кивка, Южский продолжал: – «Он глядел на лошадь перед собой, на крупе которой лежало потертое кожаное седло коричневого цвета; проплешины казались частью неведомого узора, вышитого на криволинейной поверхности желтоватыми невесомыми нитями, ажурно сплетавшимися в бесконечное множество Мандельброта. Он знал эту фамилию, потому что в незапамятные времена обучался в престижном вузе, оставившем после себя лишь бессвязные термины и фамилии, рассеянные по пыльным закоулкам памяти. Из распоротого брюха животного торчала изогнутая дуга белесой кишки, облепленная злобно жужжащей, хаотично перемещающейся колонией зеленых мух; казалось, они подозрительно косятся своими фасетчатыми глазенками на склонившегося над трупом грязноодетого Бориса. В глазах у него внезапно потемнело, печальную картину лошадиной смерти заволокло далекое, но при этом такое близкое – увы, лишь в его сознании, израненном годами скитаний по черным асфальтовым и серым грунтовым дорогам – видение его последних, триумфальных скачек, когда он шутя выиграл Гран-при, пролетев в текучем облаке душной пыли сквозь толпу бестолковых конкурентов, окруженный тысячью отверстых в едином вопле восторга или гнева, набитых зубами ртов, перекошенных эмоциями лиц и воздетых к бирюзовому небу рук. Невыносимая душевная боль заставила грязноодетого подойти к морде падшего коня и протянуть к ней изъеденную коростами руку – вот так же он, бывало, утешал своего скакуна после неудачных заездов – и прикоснуться к его холодным, вялым губам черно-лилового цвета; они были подобны чашечке неведомого тропического цветка, источающего привлекательное для мух зловоние. Время словно застыло, и Борис, неподвижный, будто покореженная статуя безвестного карлика, отстраненно наблюдал, как челюсти коня, шурша придорожной галькой, раздвигаются, наползая на его ладонь и погружая ее в смрадную стылую сырость, затем смыкаются на запястье и начинают пережевывать прокаженную плоть тупыми, щербатыми зубами…»