Размер шрифта
-
+

Расположение в домах и деревьях - стр. 50

– Прости, Савва! Хоть кто бы знал, как мучаюсь, хоть бы ты один слово сказал мне, пришёл бы ко мне и помолчал, посидел. Я видел, как ты мимо ходил, смотрел в окна мне! От муки я такой стал, гнию весь, брат… Ты должен знать! Должен! Почемуты молчишь? Если знаешь, почему не отвечаешь? Ганя! Ганя миленькая, где Бог твой, где?!

Стать невмочь ему на колени, валится набок, но ползёт… Тут дед из-за спины своё ружьё достаёт, кладёт газету на колени и, не приподнимаясь с места, в Петра, который почти что дополз к нему, – из двух стволов сразу.

От головы кривая чёрная стенка осталась у Петра, мокрая…

– Мама, перестаньте, тошнит!

– А к ней припеклась какая-то красно-розовая куча курчавая, в пузырях… Даже не простонал, нечем было. Хлюпнуло в нём пару раз и замолкло. А потом…


– Прекратите, мама, это ужасно! Ведь дети слышат, они не спят…

18

Или в другой раз – тише, настолько тихо, что само по себе крадётся неуловимо повествование, но уже вовсе туманное, неизъяснимо зыбкое, в течение которого, плавном и тихом, яснее всего весна отражается: цвет вешний, лепестки на ветру юго-восточном, со степей, где холмы, холмы, склоны с убитой, скользкой травой.


В конце сада тоже трава росла, но иная, ничем не похожая на вольную траву холмов. Была она редка, водяниста, хрупко-высокая, хилая. Кое-где рос кипрей, отмечая розовато-лиловыми цветами места полного запустения. Лопухи, кустики у столбов забора светлого щавеля, вперемешку с подорожником, жёсткий волокнистый лист которого при нужде надо было прожевать в кашицу и залепить ею содранный локоть, когда с дерева неловко сползёшь – спиной или животом, ощущая кожей каменные завитки коры.

И неуследимо в белой шершавой ссадине, посреди смуглой выгоревшей ткани, как бы со дна глубокого, точная капля, даже островерхая какая-то, всплывает, растекается, бледнеет, сочится затем множеством мельчайших капелек, умножаясь в тёмное, темнеющее от того, что кажется, гуще кровь становится от солнца, – выпуклое пятно.

И тогда провести пальцем, по всей руке или животу, и тончайший коричневатый след оставить, сухой след, но из глубины ещё прибывает эта удивительно-волшебная влага, которую не сравнить ни с чем. Очень медленная на вид, тяжелая, лишённая какой бы то ни было прозрачности.


И смола на черешнях старых прозрачна, втягивает зрение, различающее внутри её застывшие трещинки, янтарные волоски, завихрения, медовые волокна, прожевав которые, исполняешься необыкновенной душистой горечи – это всё сад, это и трава, и деревья, и дом в деревьях, побеленный тщательно весной – немного голубоват, отдалён, прохладен занавесями, пахнущими стиркой, ветром, некой свободой, которой то больше становится, то меньше – в зависимости от неба, родителей, времён года или когда случается что-то совсем непонятное, например, ангел, сидящий на сливе в тех местах, где и трава худосочна, и лопухи, и щавель, и пень от липы громадный, источенный короедами. Пень-полис, в недрах которого неустанно кипела жизнь муравьев, солдатиков, в мягких трухлявых складах которого, за отставшей корой, в коричневых углублениях белые личинки покоились, похожие на мумии, будущих муравьев.

Страница 50