Радуница - стр. 47
– Это не мои проблемы! Я картошку накопал, остальное меня не волнует! Мы у матери всемером росли, никаких у нас расстройств не было. Все, слава богу, живы-здоровы, никто ещё не помирал!
– Да вы-то!.. Вам хоть дерьма на лопате поднеси – всё сметёте! А Никита восприимчивый…
Напрасно взбунтовалась Антонина Сергеевна, никакого расстройства у Никиты не было. Просто Владислав Северянович нехорошо побледнел после маминых слов, а Никита шарахнулся и запнулся… За порог он запнулся, мама, а ты подумала, будто он ослаб и не может стоять на ногах! Да, худой он, худой. Кожа да кости. Одним словом, дрищ на батарейках. Опять же, мешки под глазами (немка спросила на уроке: «Анохин, что это у тебя мешки под глазами?» – «Надо», – замечательно ответил Никита. – «Зачем?!» – удивилась немка. – «А под картошку!» Немка долго протирала очки платочком). Да! – и утром он почти не ест, и в школьную столовку не ходит (потому что за столовку деньги плати, а где их найти? Никто не терял!). Зато от пола сорок пять раз отжимается, а на турнике только Вадик Портнягин больше может! Какой же Никита расстроенный?!
– Ну ка-ак, ка-а-ак возникла такая сумма?!
Молчит Антонина Сергеевна. Ей не полотенце мокрое, накинутое на лицо, не капли сердечные, набранные под губу, а тоска, беда-горе говорить мешают! Она, беда-то, дура, она зараза-то, а не мать! Её, беду, обзывай, Владислав Северянович!..
Как накопилось 840 000? Никита скажет. Он помнит. Ты не помнишь, а он помнит. Он имеет смелость помнить, а ты никогда не был смелым. О, это большая, великая смелость – помнить добро! Не каждому по плечу. Ведь за памятью добра приходит… что? Совесть. Совесть – воздать добром за добро. Это вы, захребетники бабьи, талдычите: «От добра добра…» Ты, Владислав Северянович, не смог, юркнул в свой лес, как в кусты.
Так, про сумму.
Взять хотя бы то бревно. Какое? Которое лежало, заметённое снегом, под забором у дяди Миши Чуварова. Ты, заботясь о золотом фонде России – может быть, один во всём Отечестве, – не заготовил вовремя дров, а та поленничка (от собачьей будки к стожку сена) на глазах иссякала. Вот мать и сторговала у дяди Миши это бревно. Что, в полцены? Да, вполовину. Потому что дядя Миша помнил добро, а мама не раз выручала его «на пузырёк»… Пусть бревно было с трухой внутри, пусть! Да, может, и незаконно спилил в твоём лесу. Лес, впрочем, не твой… Но дядя Миша выручил! А остальная половина суммы ушла… знаешь кому? Тому, кто зацепил тросом и трактором протащил это бревно сто пятьдесят шесть метров – от дяди Мишиного дома к нашему. Сто двадцать пять (Никита замерял стометровой леской «Клинская») до Глеба Борисовича. От него до дяди Миши – тридцать один метр, это тебе всякий мальчишка скажет, который хотя бы раз играл в снежки с Васькой, сыном Глеба Борисовича. Сто двадцать пять да тридцать один – сколько? То-то и оно! А запросил – как если бы из лесу. Такой щетинистый, с голубыми глазами, в мазутной телогрейке. У тебя, между прочим, вальщиком работает. Егор ли, Иван ли, Петька или Гришка… Не давать ему, алкашу? Иди не дай! И вот этому чудику в перьях, этому носителю русского сознания – этому богоносцу! – мать отстегнула столько, что ахнули все! И первым ахнул дядя Миша, а за ним и ты, придя с очередной попойки у вас в лесхо… То есть Никита хотел сказать – с работы. То есть ты не поверил. То есть ты не ахнул, а ухнул – как обухом по голове: «Дура!» Потом сказал: «Сам бы привёз!» (вот общий смысл твоих слов, без ругательств). Но неделя прошла – а ничего! Топились этим бревном, твои же дрова так и скрипели от ветра в лесу…