Радуница - стр. 17
– Ворону я не боюсь! – воинственно сжав кулачки, говорит мальчик. – Если она на меня каркнет, я возьму дедушкин посошок и ка-а-ак трахну её по башке!
– А она ещё раньше каркнет на тебя – ты и стрелишь в штаны, как с горохового супу! – подзуживает бабушка, и от глаз ветвятся морщинки, как лучики от закатного солнышка.
Зачем бабушка насмешничает над ним? Зачем роняет такие горькие, как полынь за огородом, слова?
– Не-ка, не бухну! – возмущается мальчик, и у него даже спирает дух от бабушкиной несправедливости. – Я тот раз дрался с ними! Они прилетели клювать свиные хвосты на заборе, а я их прогнал… Ты, бабка, не видала, а трёкаешь своим пустым языком!
– Дак я чем знала, парень?! Я бы знала, дак не говрела, а ты же молчишь – и я ничем ничего…
На ночь Клавдия Еремеевна напихивала прожорливую печку трескучими сырыми поленьями, аж алел разрезанной свёклой бочок буржуйки. В животе мальчика, как в печи, было сытно и тепло – тарелку драников со сметаной умял за ужином. И было темно, лишь в кухне горела несильная лампочка, похожая на луковку, и освещала мальчику путь до ведра…
И в этом-то луковом свету, под разговор поленьев в печи и бабушкино посапывание к мальчику стала приходить мама. Она становилась посреди комнаты, там, где отпечаталась на половице зелёная звезда, – простоволосая и босая, с охапкой огненно-красных цветов, опоясанных золотистой ленточкой, и в её просторном небесно-голубом платье серебрились, словно волшебные, большие и малые булавки. И он, как на свет, тянулся к маме, не боясь обжечься о цветы, вздымался на постели, а ожившая шуба хохотала и душила его в объятьях пустых рукавов. «Мама, приди!» – просил и плакал, и пинался – будто в ватную стену. Но мама, чей тонкий лик пламенел в цветах, стояла не шелохнувшись, как травинка в тихую летнюю ночь…
– Спи, Тёмка, спи! Спи, голубь… – ворожила над ним бабушка, сев рядышком и приняв к себе на колени его растрепавшуюся головку, прикладывала полиэтиленовый кулёк со снегом…
На четвёртый день болезнь пошла на излёт, выморенная редькой и малиной, а вместе с ней исчезло видение. В носу обсохло, всякую гадость из горла вытянул отвар чистотела. Только пятки «ради профялактики» жёг горчичный порошок, насыпанный в шерстяные носки, которые бабушка то и дело смачивала в тёплой воде, а мальчик украдкой вынимал из них ноги и блаженно шевелил пальцами. Не видя мамы, он теперь всё чаще думал об отце. О нём помнилось: чёрные задиристые усы, аккуратно сведённые в скобку на подбородке, фанерные петухи, которых вырезал лобзиком, обтачивал шкуркой и красил, да любимая песенка «Уеду в деревню, заведу непременно корову…». Он и уехал, но не в деревню, а к себе на Украину, где в одиночестве несобранных вишен доживала своё горькое мать-старушка.