Путь НСДАП. История германского фашизма - стр. 25
Каждая из этих «доктрин», взятая в отдельности, не являлась новым откровением. В этом духе распространялись уже Лагард, Г.Ст. Чемберлен, Шпенглер>24 (к которому в этих кругах, вообще говоря, относились с недоверием), русские эмигранты. Но только из синтеза всего этого получилось то, что можно назвать национал-социалистическим мировоззрением. Юнг первый говорит о «мировоззрении» национал-социализма, задолго до того, как Гитлер поставил на эту высоту свою собственную политическую проповедь. Еще больше подходит сюда название «немецкий социализм», ибо это учение весьма сильно отличается от того «интернационального» национал-социализма, который распространял впоследствии Розенберг>25 и который Меллер ван дер Брук>26 определил формулой: «каждый народ имеет свой собственный социализм». Впрочем, Гитлер не придает особого значения подобным различиям.
Таким образом возникло учение с богатой фразеологией, допускающее много различных толкований, приемлющее одновременно и социалистическую реформу, и государство Вильгельма II. Оно отвечало духовным запросам честных патриотов, которые желали «сделать революцию», но вместе с тем не желали отказываться от прошлого. Национальный социализм 1926–1928 гг. пытался основательно расчистить эту оранжерейную коллекцию противоречащих друг другу взглядов, но именно поэтому и не смог удержаться в партии.
Юнг первый дал также цельное изображение врага – и это, пожалуй, было самое важное. Здесь были свалены в одну кучу совершенно различные вещи только на том основании, что против всех их велась борьба. Впоследствии это чучело врага, искусственно склеенное из многих врагов, получило название «системы».
Как и в ряде других случаев, вражда существовала здесь уже тогда, когда и врага-то еще не было налицо.
Германия окончила войну далеко не блестяще. Она не одержала победы над превосходными силами неприятеля, как некогда Нидерланды; она не погибла в пламени поражения, как Карфаген или Мексика. Вместо всего этого ее фельдмаршал просто разнервничался, император бежал, а у народа не оказалось сил для революционного сопротивления. Обвинять ее в этом было бы столь же бессмысленно, как, скажем, упрекать парижан, капитулировавших в 1871 г. перед лицом голода. Однако на ней лежит другая вина: непонимание происходящего, граничащее с невменяемостью. Крушение страны крикливо объявили победоносной революцией, тогда как на самом деле никакой революции не произошло. Поднятие красного флага не было ни великим достижением, ни великим преступлением; но настоящим грехопадением «революции» было то, что она тут же обратилась к свергнутым ею с просьбой не отказать ей в своем сотрудничестве и что в уплату за это «сотрудничество», которое на деле вскоре же привело к передаче власти в старые руки, флаг втихомолку был спущен. Особенно скомпрометировало революцию то обстоятельство, что никто не имел смелости действительно управлять от имени революции. Те, кто менее всего был повинен в революции, были названы «народными уполномоченными» и по недоразумению попали на страницы мировой истории в роли якобинцев. Если бы правительство имело перед глазами определенную цель, вместо того чтобы опрашивать избирателей, не имеющих таковой; если бы оно предложило нации какой-нибудь план, вместо того чтобы поручать его выработку либеральным профессорам; если бы правительство обещало обновление, вместо того чтобы взывать к спокойствию и порядку как к чему-то самому главному, – если бы правительство повело себя таким образом, то с его стороны даже подписание Версальского договора было бы еще революционным актом. Вместо всего этого оно выступило в роли делопроизводителя императорского правительства, которое не желало само подписать мир, чтобы не марать себе рук принятием унизительных условий.