Пушкинский дом - стр. 52
Он еще успокоился и подумал тверже, как окончательное решение: “Он вовсе не умен”, – имея в виду, что дед, если б был умный человек, то разобрался бы в Левином состоянии… что даже некоторые неловкие противоречия в Левином поведении – вполне понятны и оправданы его волнением, вызванным встречей; даже несоответствия самому себе – естественны и допустимы. Любопытно, что, так рассуждая, предъявляя претензии чужому уму в том, что тот непременно должен был разглядеть Левину прекрасную суть именно сквозь полную неточность поведения, – самому деду Лева приписывал поведение окончательное и точное, приняв каждый жест его и слово за чистую монету, за полное соответствие мысли, чувства и их выражения, – и тогда: “Он вовсе не умен”, – сказал себе Лева.
Он еще успокоился – его еще разморило. Все поплыло плавно, светившаяся приборная доска сместилась куда-то влево, голова покачнулась и упала на грудь, с усилием вернул он ее на место – тут они взлетели на мостик и упали вниз. Все ухнуло в Леве, подкатилось, и его вытошнило.
На темной и пустой улице шофер надавал Леве по шее и, резко, с матом, газанув, уехал. Но это было уже совсем близко от дома.
Дома никто не спал – ждали. Лева мерзко осклабился и, не сказав ни единого слова, прошел в свою комнату, как бы отодвинув, почти с удовольствием, просящий взгляд отца и умоляющий – матери. Раздеваясь, он почувствовал, что стал хуже за этот день. Он так себе и сказал в двух словах: “Стал хуже…” Это было новое, неожиданное чувство – он бы не мог сказать, почему хуже и хуже чего. Раньше он вроде бы не бывал ни хуже, ни лучше – был Левой. Сегодня же – “Стал хуже…” – сказал он себе и почему-то испытал при этом почти удовлетворение. Он стал хуже неясно чего и, содрогаясь от холодных простынь, как бы махнул на себя, на все рукой. “Ну и ладно”, – сказал он себе. И еще раз, для полноты, и на самом деле махнул рукой, тоже не вполне сознавая на что; закрыл глаза – голова закружилась, кровать раза два повернулась вокруг как бы оси… И Лева пропал, его уже не было.
Проснулся же Лева до странности пустым и свободным и будто ничего не мог вспомнить. И если какая-нибудь тень картинки вдруг проявлялась в его мозгу, он почти искренне не мог сказать, было ли то, откуда картинка и тень, на самом деле, или это отблеск полузабытого сна, кошмара, или ничего на самом деле не было.
Этого урока он еще не мог усвоить.
Он не извлек урока, но что-то в нем сдвинулось. Он потускнел, подернулся пленкой. А когда однажды появился дядя Митя с графинчиком, Лева ушел к себе или даже на улицу. Отцу он как-то раз грубо сказал, что в гробу видел эту реабилитацию, что ему смешна эта мода на “пострадавших”, когда, на самом деле, ее попросту п о з в о л и л и, эту моду.