Пушкинский дом - стр. 48
– Чего вы смеетесь? – сказал Лева. – Мы не пьем – мы трезвеем. Вообще, трезвый человек – на самом деле пьяный, а когда пьет – трезвеет.
– Молодец! – сказал дедушка, поправляя камилавку. – Вот о себе и расскажи. Ты никак по стопам отца?
– Нет! Нет! – как “чур меня, чур”, воскликнул Лева.
Тут он попросил, чрезвычайно светски, у Коптелова папироску, затянулся с тем серьезным видом, что неизбежно и беспричинно находит на людей перед тем, как ткнуть окурок в пепельницу, и… откуда-то бежали мускулистые гребцы, кто-то сказал “отчаливай”, кому-то крикнул “прощай”, галера набирала ход под дружные вздохи лоснящихся весел, деревянная баба на носу принимала удары волн своими голыми титьками, причем он как-то умудрялся видеть их, хотя стоял на палубе и командовал гребцам… Палуба снова накренилась… Кажется, приступ морской болезни… в глазах потемнело и разошлось – Лева сидел в комнате и понимал, что давно уже говорит, а все слушают. Он услышал, как сам произнес слово “литература”, но что было перед этим словом, об этом он не имел никакого представления… “Литература-кура-дура”, – подумал он, но язык спасительно произнес какую-то связную фразу, смысла которой он не понял, но в ней было слово “культура”.
В комнате стало жарко, он расстегнул пуговицу. Ему показалось странным, что они давно уже и не пьют ничего, а он пьянеет с каждым своим новым словом. “Да нет, я не пьян, – изумленно сказал он себе, – как же я могу быть пьян?..” “Отличие истории от географии…” – подумал он, все еще продолжая говорить, кажется: “…как отличие старой от крашеной…” Он глубоко, до боли, вдыхал прокуренный, пропахший закуской воздух, напрягал все мышцы – комната фокусировалась на миг, он четко и отдельно видел деда, стоявшего посреди комнаты: он пускал свой махорочный дым, и обе половины его лица словно бы стали равны; и Рудика, неподвижно и презрительно смотревшего чуть вверх и вбок, и Коптелова, крутившего перед собою стакан и больше внимательно не смотревшего, словно все уже знал до конца… Лева задержал дыхание и с секунду сохранял перед глазами эту картину; потом, сам собою, последовал выдох, и все разбежалось снова: и дед, и Рудик, и Коптелов, откуда-то бочка, распятие, цвета и звуки, слова и мысли, – все это снова клубилось перед ним, слегка пританцовывая. И все это время он продолжал говорить.
Наконец галера его проскочила этот узкий, тошнотворный пролив и вырвалась на спокойную, просветленную, открытую гладь – считать паруса и пробоины, менять мертвецов на гребцов… Но лучше бы она не вырывалась на эту гладь!.. К Леве стала возвращаться память, отматываться назад, и все стремительней: вот слово, сказанное минуту назад, вот фраза и вот внезапно вся его речь – общей массой, в неразличимости и слитности слов, но в отчетливости ее целого смысла – как удар. Лева даже зажмурился от ослепительного света непоправимости.