Пурпурный рассвет. Эпидемия - стр. 73
Врач пришел только под вечер, новый, незнакомый. С ним пришла медсестра. Тазик, пузырьки с мазями, стойка для капельницы, бинты. Вспомнили. Надеялся, что про него забыли. Жаль. Одному хорошо. Доктор с усталым лицом попросил прилечь на кровать. Осмотрел глаза, швы на лице, задавал вопросы, на которые Марк лишь кивал. Медсестра суетилась, делая перевязку. Надрезала ножницами бинты и попыталась их осторожно снять, но кровь давно высохла, застывшая корка пристала к ткани. Бинты отрывались с легким хрустом, натягивая за собой швы. Марк чувствовал каждую ниточку, как они впивались в еще совсем свежие отверстия в коже и тянулись вслед за бинтами, надрывая только начинающие заживать раны. Медсестра не остановилась и не спросила, как он себя чувствует. Чувствовал он себя нормально, ему даже хорошо. Боль отрезвляет. Она возвращает твое сознание в физический мир. Связывает душу и тело и делает это сильнее, чем любовь и удовольствие. Боль кричит тебе, где бы не летал твой разум, что организм все еще здесь, в физическом мире.
Закончив перевязку и осмотр, врач с медсестрой ретировались из палаты, вернув приятное одиночество. Уходили спешно, даже бинты снятые забыли убрать. Может, работы много. Пусть будет еще больше, может, тогда оставят одного.
Вечером никто не пришел. Ужин не принесли. Есть не хотелось, но такое нарушение режима удивляло. Привык, что в больницах всегда четко следуют расписанию. После того как село солнце, забежала медсестра, оставила упаковку кефира и несколько глазированных сырков. Кефир и сырки. Сладкие. Такое ему в больницах еще не давали. Как будто кто-то сказал его больше не кормить, но медсестра сжалилась, сбегала в магазин и купила первое, что попалось.
Марк развернул один сырок и начал есть его маленькими укусам, долго-долго разжевывая. Когда покончил с ним, заметил, что пальцы покрылись расплавленным шоколадом. Вспышкой в мозгу возникла идея. Он снял простыню с кровати и растянул на полу, прижимая разные края мебелью и стойкой для капельницы. Распаковав все сырки, снял с них шоколадную глазурь и осторожно сложил в ладонь. Когда коричневая масса немного растаяла, Марк обмакнул в нее палец и опустил его на белоснежную поверхность простыни. Получился красивый штрих с мягким градиентом. Ему понравилось, и он начал рисовать. Сидел, сильно сгорбив спину, с головой уйдя в процесс. Даже первые лучи солнца за окном не отвлекли.
Закончив, встал с пола и осмотрел результаты работы. С простыни на него смотрела Мира. Искажённая, со сломанными линиями и пропорциями, но эта была она. Те же глаза, та же родинка под левым глазом, тот же задумчивый и слегка отстраненный взгляд. Марк залез на кровать с ногами и долго рассматривал свое творение, каждый изгиб, каждый штрих. Он скучал. Очень сильно скучал. Слышал раньше про связь между близнецами, но в их случае это была не просто связь. Он почти всегда знал, какое у сестры настроение, за сколько километров бы она не была, мог просто прийти к ней, и она всегда знала, что нужно сказать брату и как поддержать. Делился с ней абсолютно всем, даже более откровенным, чем люди пишут в свой личный дневник. Они жили друг другом. Если кто-то узнавал что-то новое, то тут же сообщал. Их жизненный опыт был богаче в два раза, чем у других, воображение в два раза сильнее, и жизнь в два раза ярче. Но когда она умерла, умер и он. Его не стало. Он не умел жить сам и не хотел. Каждую минуту разрывался от желания сказать что-то сестре, поделиться, или спросить. Каждую гребанную минуту. И каждая минута причиняла боль. Нет, не ту боль, которую к тому времени уже полюбил, не физическую. Другую. Тупую, тяжелую. Которая вбивает в грудь кол и начинает накручивать на него душу, вырывая ее из тела.