Размер шрифта
-
+

Птицы жизни - стр. 15

– С чего ты взял, что я удрал? Я предложил ей поехать со мной, она отказалась.

Удрал, еще как удрал. Сразу после выпуска. А через полгода, когда Урсула нагрянула в Париж со своим новым кавалером, я вел себя как истеричный недоросль и был справедливо послан к черту. В конце четвертого курса у меня была масса доводов, но сейчас, вспоминая свое тогдашнее бегство, я понимаю: главной причиной было ожидание какого-то переломного момента, который должен был вот-вот наступить, но никак не наступал. Из этой неопределенности, как из сундука иллюзиониста, и выпорхнули тогда разномастные страхи, обиды и прочие птицы жизни. Неопределенность переросла в непреодоленность, побудившую меня через много лет зарифмовать что-то вроде объяснительной записки. Думаю, Урсуле эти стихи вряд ли пришлись бы по вкусу; к счастью, шансы на то, что она их когда-нибудь прочтет, исчезающе малы.

С тех времен осталось мало фотографий, но и те, что остались, не позволяют воскресить в памяти лица. Ведь фотографии развращают память, которой гораздо легче усвоить и сохранить неподвижность снимка, чем изменчивость реального облика. Поэтому даже лица тех, кого ты видел изо дня в день, вспоминаются такими, какими они запечатлены на каком-нибудь фото, а не какими были на самом деле. Почему так трудно запомнить? Почему, если сразу не записать, остаются только «общие места», удобные фрагменты, складывающиеся то в предсказуемый голливудский монтаж, то в задумчивую тягомотину авторского кино? «Хеппи-энд», как известно, оксюморон. Непрерывность памяти спотыкается на простых вещах.

Одна деталь тянет за собой другую, и где-то на заднем плане еще мелькают достоверные кадры: какой-нибудь скверик или пустырь в потемневшем, как яблочная мякоть, снегу. Или летняя свалка, бурьянные заросли вперемешку с остатками сетчатого забора, стрекозьи глаза подсолнухов. Битком набитый утренний автобус на Южный кампус, везущий нас по захолустной Мэйн-стрит мимо армянского кафе «Долма-хаус» и бара «Пи-джей боттомс». Беспорядочный студенческий быт, общага, где наши ночные сборища насилу разгонял старший по этажу; где субботним утром всегда приходилось перешагивать через Джона Миллеса, отрубившегося у входа в душевую. Того самого Миллеса, который в трудную пору вступления в студенческое братство («осенняя лихорадка», ставки и поручительства, «неделя ада») забил на учебу и за три месяца ни разу не появился на занятиях, а под конец семестра не придумал ничего лучшего, как, побрившись наголо, врать про химиотерапию. Я присутствовал при незабываемой сцене, когда этот ражий детина, перевоплотившийся в скинхеда, клянчил зачет у Чарльза Бернстина.

Страница 15