Последний вечер в Монреале - стр. 21
– Подумать только, – говорил он. – Предмет меняется вместе с воспоминаниями. – Он протер ее воспаленную голову полотенцем. – Et voilà![4] – сказал он. – Приготовься, моя ласточка, это будет неожиданностью… – И он приподнял Лилию к туалетному зеркалу в мотеле.
Эффект был ошеломительный. Она запомнила этот момент, когда, впервые поглядевшись в зеркало, не узнала себя. Угловатый ребенок со взъерошенными волосами пялился на нее из зеркала. И вдруг она испытала неизъяснимое чувство безопасности. Не только безопасности, но и восторга. Впервые она почувствовала, как в ее груди поселилось истинное счастье, словно распахнулись настежь ворота.
– Нравится?
Она улыбнулась.
– Рад, что ты одобряешь. Теперь нужно обзавестись новым именем, – сказал он.
Первое вымышленное имя было Габриэль, потому что с короткой стрижкой она стала похожа на мальчика, и он решил, что немного двусмысленности не помешает. Вместе с тем имя не казалось таким уж вымышленным. Имя Габриэль ощущалось таким же подлинным, как Лилия, и не менее подлинным, чем вереница фантомных имен, которые последовали за этим. После Габриэль она стала Анной, Мишель, Лаурой, Мелиссой, а по весне – Руфью. Если оглядеться назад, все ее детство прошло под вымышленными именами, а воспоминания о нем стерлись. Чем больше времени проходило, тем труднее было сказать, что было наяву, а что нет. На ее руках были шрамы, объяснения которым она не находила.
7
– О чем была книга? – спросил Илай сонным голосом. – О какой горячке речь?
Они лежали под простынями, запятнанными гранатовым соком, осколки голубой тарелки валялись где-то у изножья кровати, и он опять извинялся за то, что вышвырнул книгу из окна. Теперь, когда она сгинула, он ею заинтересовался.
– О воспоминаниях, – ответила Лилия вялым голосом. – О том, как они тускнеют, если долго на них пялиться. – Через некоторое время он принялся выпытывать у нее новые подробности, но она уснула, посапывая у его плеча.
Достучаться до нее было так же трудно, как полюбить человека, с которым редко встречаешься в одном и том же помещении. Но в абстрактном смысле она была само совершенство. Илай вынужден был признать, что вскоре после ее переезда к нему она заинтересовалась его научной тематикой не меньше, чем он сам. Жизнь Илая протекала в русле его исследований; он не мог представить себя в отрыве от своей работы. Он хотел узнать о своей теме как можно больше. Он думал о ней в любое время суток. А Лилия окунулась в нее с головой, закружилась с ней в вихре танца, воспылала к ней страстью. Ей была доступна поэзия многообразия, отчужденности, непримиримых географических понятий: в одном из языков майя имеется девять различных слов, обозначающих синий цвет. (Он давно знал об этом, но именно она заставила его задуматься, как же выглядели эти непереводимые оттенки синего.) В языке древней Калифорнии винту нет слов «право» и «лево»: носители языка разграничивают «приречье» и «предгорье» с тех пор, когда считалось данностью, что люди проводят жизнь, рожают детей и умирают в местности, где появлялись на свет они и их прапрадеды. Такой язык распался бы у моря или вдали от реки и горного хребта; стоит пересечь границу, и точки отсчета исчезнут, не будет слов для описания ландшафта, по которому мы передвигаемся, – вот какую непостижимую цену придется платить за расставание с родиной. Или возьмем австралийский язык гуугу йимитир, который отличается пристрастием к точной ориентации на местности: например, нельзя сказать: «Лилия стоит по левую руку от меня», а нужно сказать: «Лилия стоит к западу от меня». В языке нет переменных величин, а только север, юг, восток, запад. Если вы ничего не знаете, кроме этого языка, смогли бы вы мыслить категориями относительности, изменчивости, неопределенности, неустойчивости, иллюзорности, а не явственности – миражей, оттенков серого? Она погружалась в чтение его книг и выныривала с вопросами, а порой он читал ей вслух свои заметки: «Я вижу сны на языке чамикуро, – сказала последняя носительница этого языка репортеру „Нью-Йорк таймс“ в деревне из соломенных хижин в перуанских джунглях в последний год двадцатого века, – но я не могу никому пересказать свои сны. Некоторые вещи невозможно выразить по-испански. До чего же тоскливо остаться последней».