Последний июль декабря - стр. 4
Рома торты называет пирогами. Говорит, слово вкусное. Может съесть целиком, особенно если с орехами… Она и хотела сделать с орехами. Даже купила на рынке фундук…
Средь свечек и шоколада, отдельно, пошлой масляной розой, подплывшей, рассупонившейся, будто пересаженной с дешевого бисквитного пирожного, торчит здание Конституционного суда. Бывший Сенат, освещенный не в пример прочей набережной нарядно и вызывающе, затмевает и саму площадь, и игрушечную букашку Медного всадника, и даже парящий где-то «над» купол Исаакия. В приказном сиянии прожекторов Английская набережная, сумеречно-серая, почти бесцветная совершенно потерялась…
А Рома и липкие масляные розы любил. Сладкоежка…
– Это триста двадцать четыре – ноль девять – семьдесят пять? Я по поводу квартиры на Английской набережной.
– Сто метров, перепланировка узаконена, вид – Нева. Две комнаты и холл.
– Здорово. А цена?
– Шесть тысяч за квадратный метр. Шестьсот тысяч евро. Всего.
Лицо Ромы наливается злостью, будто распухает. Потом съеживается, стягивается к носу, будто он хочет свистнуть, значит, сейчас примется ругать всех подряд: город, страну, богачей, президента, время, жизнь. Когда Рома такой, лучше молчать. Даже не поддакивать. Поддакнешь – будет хуже. Попадет и ей, потому что папина дочка, которая как сыр в масле. Поэтому Юля просто глазеет по сторонам. И тоже тихо злится: нарисовали этих «SALE» на каждом доме, к чему? Кому надо – обратится в агентство, других зачем дразнить? Таких, как Рома.
– Не переживай, что нам Английская набережная? У меня тоже окна на Неву…
– Пошла ты со своими окнами! И со своим папочкой! И со своими деньгами! Я сам! Поняла?
Он разворачивается, уходит, она догоняет.
Помирились. Хотя и не ссорились, так? С Ромой многие простые вещи вдруг оказываются сложными.
Когда был этот разговор? Ровно за день до того, как Рома пропал.
Исчез. Был и нет. А она есть. И город есть, но без Ромы… Зачем?
Глаза защипало. Будто песком в них дунуло. А может, и дунуло. Юля потерла веки костяшками пальцев, проморгалась. Напротив, в витой рамке Бетанкуровской ограды, черные на сером, словно гравюра, стояли пес и женщина. Крыло загадочной собаки, задранное нагло и недвусмысленно, реяло парусом Петровского ботика прямо над гранитными строчками Пушкина.
В перламутровых переливах фонарного света мордочка пса представлялась совершенно человечьей и страшно знакомой. До неровно растущей, будто обкорнанной тупыми ножницами, бородки. И дама-старуха – будто из недавнего сна. Сложить воедино лицо хозяйки и морду собаки – точь-в-точь сфинкс. Сфинкс. Вот все и разъяснилось: и крыло, и бородка, и откуда она их знает.