Последнее лето - стр. 28
Вчера, когда она впервые позвала его к себе, их разговор начался с вопроса, который все равно рано или поздно пришлось бы задать ему:
– Почему вы мне тогда сказали неправду про Баранова?
– Неправду? – не отрицая и не подтверждая, переспросил он. – А кто сказал вам правду? С кем говорили после меня?
– Со Шмаковым, с вашим комиссаром.
– Когда с ним говорили?
– В сорок втором году.
– Давно потерял из виду. – Он ничего не добавил, словно считал вопрос исчерпанным.
Но она этого не считала и вновь спросила у него то же самое: почему он сказал ей тогда неправду?
– А вы что, непременно хотели тогда от меня правды?
В глазах его мелькнул отблеск чего-то жестокого, что иногда и раньше проскальзывало в его разговорах с ней, напоминая, что этот человек не только способен жалеть людей, но и способен посылать их на смерть.
– Да, я хотела правды, хотя и боялась ее. Во всяком случае, ложь мне была не нужна.
– А мне показалось – нужна. Хотя бы для сына. После того как узнали от Шмакова, написали сыну все, как было в действительности?
– Нет, не написала. Но когда потом увиделась с ним, сказала. Он самый близкий мне человек, и я не могла заставлять его думать другое, чем думала я.
– Не пожалели его.
– Я его люблю, а не жалею.
– Может, и правы, – сказал он. – Меня жена ругала тогда, что соврал вам.
Он не сказал: «Моя покойная жена», но она знала, что жена его умерла. И знала когда. Такие вещи в госпиталях и санаториях знают с первого дня.
Она никогда не видела покойной жены Серпилина и сейчас не хотела представлять себе, какой она была, его жена, и как выглядела. Но, услышав ответ Серпилина, подумала о ней, что, наверное, это была сильная женщина, под стать ему. Подумала о ней, как о себе самой, а о нем, как о человеке, которого хорошо знает. Она понимала, что до конца оценить нравственную силу такого человека, как Серпилин, можно только там, на фронте, где он воюет, а не здесь, где он лечится, но все равно чувствовала в нем эту силу.
Ей нравилось, как он ходит по аллеям Архангельского своей быстрой, негенеральской походкой, в своем старом синем лыжном костюме, про который не то серьезно, не то смеясь говорит, что когда-то сдавал в нем нормы на значок «Готов к труду и обороне». И в его походке и в его жилистой, широкоплечей фигуре чувствовалась незаурядная выносливость, связанная у таких, как он, людей не столько с физическим здоровьем, сколько с силой духа.
Нравилось ей и его длинное, совсем некрасивое, но сильное и умное лицо, и глаза, где-то в глубине продолжавшие оставаться печальными и когда он улыбался, и когда он сердился, как это было вчера, когда она сказала ему, что у нее там, на фронте, бывали приступы злобы на них, генералов, когда в госпиталь день за днем, ночь за ночью продолжали, как по конвейеру, идти всем своим видом вопившие о спасении, изорванные, изрубленные осколками, посиневшие от контузий, истерзанные людские тела. И так каждое наступление…