Портрет художника в юности - стр. 24
Балбес воздвигал стену.
Это кто-то для смеха нарисовал. Лицо не очень вышло, зато фигура бородача здорово получилась. А в другой кабинке на стене очень красивым почерком с обратным наклоном написано:
Юлий Цезарь написал Белую Галку.
Может вот поэтому они там были, потому что там некоторые пишут для смеха всякие штуки. Но все равно это что-то странное, и то что сказал Этай, и как он это сказал. А потом, какой же тут смех, раз они сбежали. И он вместе со всеми тоже уставился через площадку молча, и начал чувствовать страх.
Наконец Флеминг сказал:
– И что, нас теперь всех из-за них накажут?
– Вот увидите, я сюда не вернусь, – сказал Сесил Сандер. – В столовой молчать по три дня, а чуть что так получай шесть и восемь.
– Верно, – поддержал Уэллс. – А еще Барретт стал по-новому складывать журнал, так что уже не подглядишь, сколько тебе штрафных назначено. Я тоже не вернусь.
– А классный инспектор с утра был сегодня во втором классе, – сказал Сесил Сандер.
– Может, мы бунт устроим, – сказал Флеминг. – Давайте, а?
Все до одного промолчали. Полное молчание было в воздухе, и только доносились удары крикетных бит, более медленные, чем раньше: пик-пок.
Уэллс спросил:
– А что им будет теперь?
– Саймона Мунена с Биваком будут сечь, – ответил Этай, – а старшеклассникам дали выбор, или тоже их высекут, или исключат.
– И что они выбрали? – спросил тот мальчик, который говорил первым.
– Все, кроме Корригана, сказали, пусть исключают, – отвечал Этай. – А Корригана мистер Глисон будет сечь.
– Корриган, это тот верзила? – спросил Флеминг. – Почему так, его же на двух Глисонов хватит!
– Я знаю почему, – сказал Сесил Сандер. – Корриган выбрал правильно, а другие все нет, порка-то забудется скоро, а если кого из колледжа исключили, так это за ним потянется на всю жизнь. И потом, Глисон сильно его не будет сечь.
– На его месте ему лучше не стараться, – сказал Флеминг.
– А я б не хотел быть на месте Саймона с Биваком, – сказал Сесил Сандер. – Только вряд ли их пороть будут. Небось просто назначат по рукам, девять и девять.
– Нет-нет, – возразил Этай, – им по мягкому месту зададут, и тому, и другому.
Уэллс начал чесаться и прогнусавил плаксивым тоном:
– Сэр, смилуйтесь, отпустите!
А Этай ухмыльнулся и стал засучивать рукава курточки, приговаривая:
Мальчики засмеялись – но он чувствовал, что им всем немножко не по себе. Среди молчания в сером пасмурном воздухе к нему доносились с разных сторон удары крикетной биты: пок! Это звук от удара, а когда самого ударят, чувствуешь боль. Штрафная линейка тоже делает звук, только не такой. Мальчики говорят, она из китового уса, обшита кожей, а внутри свинец; и он начал думать, какая от нее боль. Какие звуки разные, такая разная бывает и боль. Трость тонкая, длинная, и звук от нее тонкий, свистящий – а вот какая от нее боль? Его пробирала дрожь и делалось холодно от таких мыслей, а еще от того, что говорил Этай. Что в этом было смешного? Его пробирала дрожь, но это потому было что всегда чувствуешь как будто дрожь когда спускаешь штанишки. Так же вот и в ванной, когда раздеваешься. Он думал: кто же им будет снимать штаны, они сами или учитель? Нет, как они могли так над этим смеяться?