Поклонение волхвов - стр. 115
Уходили ночью.
Николенька помолился, завернул в полотенце свои звезды. В полтретьего постучался Грушцов. Вышли, помолчали на воздухе.
– Табачку бы, – сказал Грушцов.
– Табачок – глупость, – ответил Николенька, побуждая Грушцова ладонью к движению вниз, с пригорка.
У бараков их уже ждали, притоптывая. Подождали еще троих. Кто-то спросил, будет ли там хлеб. Грушцов сказал, что будет. «И табачок», – добавил. Наконец вылезли остальные трое. Их коротко, чтобы не тратить тепло изо рта, выругали.
– Ладно, идем, – обрезал Триярский, нащупывая под шинелью полотенце.
Стали спускаться. Собаки спали; часовые тоже не представляли угрозы. Один валялся пьян, из будки торчала нога. Другой был из своих: заблаговременно обезоружил себя, заткнул рот материей и связался веревкой.
Алексей Маринелли стоял на валу и следил за уходящими.
– Алексей Карлович!
Пыхтя поднимался Казадупов.
– Тише! – скривился Маринелли на грузную фельдшерскую тень. – Они ушли.
– Звезды… – задыхался Казадупов, вытирая пот. – Звезды у вас?
– Одна. Только одна.
– Где ж вторая?
– Второй не было. Я перетряхнул весь матрас.
– Чорт! Где же хотя бы та? Она при вас?
Маринелли достал – едва заметный огонек.
– Вот.
Казадупов выхватил, зажал в кулаке и тут же въелся в лицо Маринелли, в его усмешку; разжал кулак и посмотрел на свечение.
– Вы перепутали, Алексей Карлович! Это фальшивка, которую я дал вам для подмены! Вам не удастся меня провести, ми…
Закончить не удалось.
Маринелли сбил фельдшера, сжал горло, придавил к краю стены.
Голова Казадупова с выпученными глазами зависла над пустотой.
– Я лечил вас… Мы служим оба одному…
– То, чему мы служим, больше не нуждается в ваших услугах!
Маринелли сжал пальцы на фельдшерской шее; потом резко толкнул тело; оно перевалилось через край и полетело вниз.
– Занавес. – Маринелли глядел на мешковатые кульбиты, пока тело не замерло внизу насыпи.
Присел, блестя испариной.
Достал из шинели еще один светящийся комочек.
– Так, значит, дар власти…
Подбросил на ладони. Вытянул руку за край стены, еще раз подбросил – над той пустотой, которая поглотила Казадупова.
Слегка наклонил ладонь.
Быстро сжал пальцы, спрятал свечение обратно в шинель.
Киргизская степь, 19 октября 1851 года
Николенька вздрогнул и открыл глаза.
Лагерь еще спал. Прямо на земле, покрытой чем-то белым.
– Снег… Снег!
Снежинки плавали в воздухе, ложились на затылки, сапоги, на раскинутые во сне руки. Ранний, неслыханно ранний снег. Ставивший большую белую точку на всем их походе.
Неудачи пошли с самого начала.
Еще с той ночи, когда, отойдя от Новоюртинска, все вдруг разом бросились петь и обниматься. Потом стало выясняться: кто провизию не захватил, кто оружием не озаботился. Еще – был договор с караваном, последним караваном, шедшим на Бухару; должен был выйти из Новоюртинска в следующее утро и, встретившись с беглецами, прихватить с собой. Отряд встал в условленном месте. Каравана не было. Простояли день, устав от вглядывания в пустоту. Оставаться было опасно – крепость могла выслать погоню. Двинулись без каравана, по сомнительным картам, на ощупь. Ясные дни сменились свинцом, с налетами ветра. Зашептались, забормотались первые жалобы; пара-другая глаз глянула на Николеньку. Проходя ночью мимо костра, уловил: «Вернуться… Покаяться…» Подошел к огню: «Что, вернуться хотите?» Те – в землю, в дышащие угли: «Да нет, куда уж…» Чувствовал Николенька, что не от тягот это, а оттого, что словно вдруг засомневались в нем, словно трещина между ними прорезалась. То каждого его приказа ждали, тянулись – теперь сделались чужими. Правда, речи его и рассказы все так же действовали, завораживая. Но на одних речах долго в степи не продержишься. Постоял Николенька у костра, кашлянул и отошел. Нащупал обернутые в полотенце звезды. Одна с недавних пор стала холоднее… Или нет?