Поезд М - стр. 14
Отец работал в вечернюю смену. Днем долго спал, уходил на работу, когда мы еще были в школе, возвращался поздно вечером, когда мы уже спали. По выходным мы не должны были ему докучать: у него почти не оставалось времени на себя. Он усаживался в свое любимое кресло, клал на колени нашу семейную Библию и смотрел бейсбол. Часто он зачитывал вслух отрывки из Библии, пытаясь вызвать всех на дискуссию. “Сомневайтесь во всем”, – говорил он нам. В любое время года носил черную фуфайку, потертые черные брюки, закатанные до середины икры, и мокасины. Без мокасин он никогда не оставался – мы трое: сестра, брат и я – весь год копили мелочь, чтобы на каждое Рождество покупать ему новую пару. В последние годы жизни он кормил птиц настолько регулярно, в любую погоду, что, стоило ему позвать, они слетались и усаживались на его плечи.
Когда он умер, я унаследовала его письменный стол и стул. В столе лежала коробка от сигар с аннулированными чеками, маникюрными ножницами, сломанными часами “Таймекс” и пожелтевшей газетной вырезкой с моим сияющим лицом образца 1959 года – мне присудили третью премию на общенациональном конкурсе плакатов по технике безопасности. Я до сих пор храню коробку в верхнем правом ящике. А прочный деревянный стул, который мама непочтительно украсила переводными картинками с крохотными чайными розами, придвинут к стене напротив моей кровати. На сиденье шрам – прожженная сигаретой впадина, и потому кажется, что стул продолжает жить. Провожу по ожогу пальцем, вызывая из небытия отцовскую мягкую пачку “Кэмела” без фильтра. Такие же курил Джон Уэйн, и пачка с золотым дромадером и силуэтом пальмы пробуждала в сознании образы экзотических стран и французского Иностранного легиона.
“Присядь на меня”, – зовет папин стул, но я не могу себя пересилить. Нам никогда не разрешали усаживаться за отцовский письменный стол, и потому я не пользуюсь отцовским стулом по назначению – просто держу его при себе. Зато я однажды присела на стул Роберто Боланьо, когда пришла в дом его родных в приморском городе Бланес на северо-востоке Испании. Присела, в чем тут же раскаялась. Перед этим я четыре раза его сфотографировала: самый заурядный стул, который Боланьо из суеверия забирал с собой при всех переездах. У людей – письменные столы, а у него был письменный стул. Неужели я возомнила, будто стану лучше писать, если на нем посижу? Поежившись от нотации, которую сама себе прочла, я стираю пыль с защитного стекла на моем полароидном снимке того самого стула.
Иду вниз, возвращаюсь в спальню с двумя доверху набитыми коробками, вываливаю их содержимое на постель. Пора сразиться с последней почтой ушедшего года. Вначале отсеиваю буклеты с рекламой тайм-шеров на Джупитер-Бич, гимнами эксклюзивным методам прибыльного инвестирования в зрелом возрасте и инструкциями, где на полноцветных иллюстрациях живописуется обмен авиамиль на уникальные подарки. Все это в нераспечатанных конвертах отправляется прямо в отсек мусорного бака, предназначенный для макулатуры, но тяготит мою совесть: столько деревьев загублено ради этого нагромождения хренотени, которую я вовсе не просила мне присылать. Правда, попадаются и неплохие каталоги, где предлагаются немецкие рукописи XIX века, памятные вещи, связанные с поколением битников, и рулоны винтажного бельгийского льна; эту литературу я сложу в туалете – будет чем отвлечься. Прохожу летящей походкой мимо кофеварки, которая восседает, словно вжавший голову в плечи монах, на небольшом железном шкафчике, где хранятся мои фарфоровые чашки. Глажу кофеварку по макушке, стараюсь не встречаться взглядом с пишущей машинкой и пультом, размышляю о том, что некоторые неодушевленные предметы намного любезнее других.