Подмены - стр. 47
В тот день Анастасия Григорьевна вернулась злая. Чертыхалась. Честно говоря, рассчитывала, оперевшись на пронзительную интуицию, выведать много больше. Было скучно и одиноко, по крайней мере три последующих дня. Однако состояние неприкаянности длилось не более чем до того момента, когда старики вернулись домой и жизнь на Каляевке вновь сделалась осмысленной. Всякий раз по возвращении, если удавалось столкнуться лицами, Грузинова подмечала в них не то чтобы некоторую добавочную усталость, но и нечто, что ненароком пробуждало в ней слабую жалость к двум несчастным недобиткам. Те же, объявившись, будто снова испарялись, подолгу не выходя из комнаты, – видно, с немалым трудом восстанавливали остаток сил.
«Не дай бог, помрут в одночасье, – подумала она как-то раз после того, как те, измождённые дорогой, в очередной раз вернулись на Каляевку, – откинутся, так ещё неизвестно, каких сюда после них барбосов подселят, если нам площадь обратно не вернут. Даже и не знаешь теперь, чего лучше – чтоб так и дальше тянули, как трепыхаются, или чтоб концы отдали и – с приветом…»
Пропажу сундука никто, кроме Лёки, не заметил. Когда все они, загоревшие и отдохнувшие, каждый от собственных радостей жизни, вернулись домой, Лёка первым делом понёсся в кладовку, за фотоувеличителем: собирался печатать отснятое в Коктебеле.
– Нет, правда, а где сундук-то соседский? – удивился Моисей Наумович, обратившись к тёще. – Мыши съели?
Та отмахнулась, кивнув в сторону соседской двери:
– Да забрали. Втянули к себе, как удавы, и теперь, видно, переваривают. Не знаю, какое там у них злато-сéребро имелось, а только воздух по-любому чище будет – пыли меньше и нам свободней.
Это было странно. Подселенческий сундук этот помещён был в общую кладовку в день переезда соседей на Каляевку и последние пятнадцать лет недвижимо пребывал лишь там и больше нигде. Они, кажется, за все годы даже ни разу его не открывали, просто держали при хозяйстве, не более того. Они вообще были странные, хотя чудаковатость эта никому, в общем, не мешала. Теперь же, после истории, случившейся на Девятое мая, Дворкин вернулся памятью к этой странности своих соседей. Подумал вдруг, что не сами органы, хваткие до идиотских и абсолютно бесчеловечных инициатив, а некто иной затеял с ним эту подлую игру, запустив куда надо ещё тогда, в пятьдесят третьем, бумагу на него, тогда ещё доцента. Может, расшириться хотели за счёт его семейства, тишайше строя из себя мирных одуванчиков? А сами настрочили что-нибудь типа «связан с международной еврейской буржуазно-националистической организацией, созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах». Или что «по сути своей является безродным космополитом, какого имеем возможность наблюдать ежедневно, проживая в одной с ним коммунальной квартире». Сами евреи и на еврея же донесли – ну как не поверить, не выслать неотложную чёрную метку в Первый отдел по месту научной карьеры и трудовой педагогической деятельности. И с тех пор несъёмный колпак этот так и сидит на нём все пятнадцать долгих лет. Тёще он, разумеется, о возникших подозрениях не сказал ни слова, даже взглядом себя никак не проявил, дабы с лёгкой руки не разгонять в ней излишней, никому не нужной ненависти. Да и сам уже сожалел, что поддался минутной слабости, заподозрив несчастную пару стариков в такой совершенно немыслимой подлянке.