, вероятно, нигде в ней больше нет таких умных существ, как люди. Если прикинуть общее количество материи в мире и сравнить его с тем количеством, которое составляют тела разумных существ, мы увидим, что по сравнению с первым последнее образует бесконечно малую величину. Поэтому, даже если совершенно невероятно, чтобы по воле случая из случайного подбора атомов возник способный к мышлению организм, все же существует возможность того, что в мироздании имеется крайне малое число таких организмов, которое мы обнаруживаем. С другой стороны, даже если считать человечество вершиной этого великого пути, мне все же не кажется, что мы, люди, достаточно изумительны. Разумеется, я понимаю, что есть много чудес гораздо изумительнее меня и что я не способен полностью оценить достоинства, настолько превосходящие мои собственные. Тем не менее, даже с этими оговорками мне остается лишь заключить, что всемогущество, действующее в масштабах вечности, могло бы произвести что-нибудь и получше. Поэтому мы должны считать даже этот результат не более чем неудачной попыткой. Земля не всегда будет обитаемой, человечество вымрет, и если космический процесс должен будет потом как-то оправдать возложенные на него надежды, ему придется проделать это не на поверхности нашей планеты, а где-нибудь в другом месте. Пускай даже это произойдет, всему рано или поздно приходит конец. Второй закон термодинамики не оставляет особых сомнений в том, что вселенная стремится к гибели и что в конечном счете нигде не будет происходить ничего такого, что представляло бы малейший интерес. Конечно, мы можем сказать, что, когда этот срок наступит, Бог вновь заведет свою машину; но такое утверждение может основываться исключительно на вере, а не на данных науки. А согласно научным данным вселенная медлительна, ползет, так сказать, по земле к весьма ничтожным результатам и собирается ползти дальше, к еще более жалким этапам развития, вплоть до состояния всеобщей смерти. Если это можно признать доказательством целеполагания, то могу лишь сказать, что подобная цель меня не очень привлекает. Поэтому я не вижу оснований верить в какого-либо Бога, сколь угодно абстрактного и отдаленного от мира. Я больше не собираюсь обсуждать старые метафизические аргументы, поскольку апологеты религии сами их отбросили.
Внимание, которое христианство уделяет индивидуальной душе, оказало глубокое влияние на этику христианских общин. Эта доктрина очень близка учению стоиков и, подобно стоицизму[47], возникла в обществе, лишенном политических надежд. Естественным побуждением человека деятельного и порядочного является стремление творить добро, но, если у него нет никакой политической власти и возможности влиять на события, ему остается лишь свернуть с естественного для себя пути и решить, что важно самому быть добродетельным. Именно это и случилось с ранними христианами; они пришли к представлению о личном благочестии как о чем-то совершенно независимом от благодеяний, поскольку благочестие – это именно то, чего могут достигнуть люди, лишенные возможности действовать. Тем самым социальная добродетель была исключена из христианской этики. Христиане традиционных взглядов до сих пор считают, что прелюбодей более порочен, чем политический деятель, который берет взятки, хотя последний, вероятно, приносит в тысячу раз больше вреда. Как можно понять по картинам того времени, средневековая концепция добродетели была несколько расплывчатой, невыразительной и сентиментальной. Самым добродетельным считался человек, ушедший от мира; единственными людьми дела, которых почитали святыми, были те, кто, как Людовик Святой, не жалели жизни и имущества своих подданных в борьбе против турок. Церковь никогда не причислила бы к лику святых человека за то, что он провел реформу финансов, уголовного или судебного права – столь простые меры, повышающие благосостояние народа, считались неважными. Думаю, в церковном перечне имен не найти имени того, который бы стал святым благодаря тому, что трудился на благо общества. Вместе с этим разделением между социальной и нравственной сторонами личности возник и стал нарастать разрыв между душой и телом, который сохранился в христианской метафизике и в философских системах, восходящих к учению Декарта