Пламя, или Посещение одиннадцатое - стр. 22
Читаю, мысленно расставляя знаки препинания. Сто раз прочитал. Девяносто девять из того – по памяти. Уже под сердца стук рифмуется, и тому больно.
Подошёл утром, сначала к Надежде Викторовне, потом к Александру Евгеньевичу, взмолился: отпускайте! – хочу наведаться к отцу и к матери. Невыносимо. Дня на три или на четыре. Вместо отпуска, мол, пошутил так.
Им тоже домой надо съездить. Душ принять, помыться «толком», отдохнуть. Кое-какие дела справить. Накопившиеся счета оплатить. Да мало ли, тоже всё в поле.
Договорились, что возвращаюсь я дней через пять, и мы займёмся этой врезкой. Неделю-две занятий пропущу. Не отчислят. Александр Евгеньевич слово за меня замолвит, тут-то уж он не поскупится.
Азарт у всех – и у меня, и у Конунга, и у его жены – как у борзых собак, почуявших добычу. Землю скребём – от нетерпения.
День укороченный. По случаю нашего профессионального, хоть и не официального праздника, но нам-то с того, для нас «официальный».
В четыре часа мы – девушки-чертёжницы, Серёга, я и Херкус, – как назначил нам Александр Евгеньевич, перевернули носилки, чтобы в них дождь, если пойдёт, не налил, собрали инструменты, огляделись, чего бы не оставить, и направились в лагерь.
На месте уже, сполоснувшись под рукомойником, попив старого, холодного чаю с корочкой хлеба, чтобы червячка заморить, лёг я на раскладушку, достал из рюкзака свой «писательский» блокнот.
И вот что написалось.
Все разойдутся восвояси, а Степан Виссарионович, проводив за ворота гостей – таких же, как он, фронтовиков, – наобнимавшись с ними на прощание, будто навек друг с другом расстаются, в избу вернётся, за стол сядет, обопрётся на него локтями, склонит седую и лысеющую голову и будет, что-то тихо бормоча и вытирая слёзы не крепко сжатыми кулаками, плакать. Свет погасят – в темноте. И как он всхлипывает, слышно.
Всем его тогда жалко. Все его любят. Как не любить его, он добрый.
Всегда так в этот Победный день: после гостей сидит и плачет.
Смотреть на него больно. Но чем поможешь? Как утешишь? Выплачется, протрезвеет – нормальным станет. Обычно. Пьяный – проспится, это дурак – никогда. Так вроде, если по поговорке. Оно и в жизни.
Мамка будет ему говорить:
– Степан, пора, тупай на боковую. Душу не береди. Ну, чё уж так-то?.. Отвоевали уж давно. После войны-то сколько уж минуло…
Раз скажет, убирая со стола посуду, повторит. Ещё раз скажет. Подойдёт, по голове его, всхлипывающего, как ребёнка, погладит. А он:
– Дык идь…
Посидит, посидит, теперь уже молча, всхлипнет последний раз и продолжительно, потом, послушавшись мамку, отправится спать. Там ему уже постелено, за русской печью, где теплее, – ноги, пулями и осколками повреждённые на фронте, «колеют и немеют среди сна, как счужу, со стороны бытто взяты и приделаны, а не свои родимые, не от своёй как бытто плоти». До утра его там не услышишь – затаится.