Размер шрифта
-
+

Письма о поэзии. (Статьи и эссе) - стр. 21

Мне могут сказать, что это сами вещи, а не имена, что с вещами, а не с именами я имел дело в детстве, но это не так. Имя встроено в вещь, или, вернее, можно было бы сказать, что вещь нарастает на свое имя, формируется вокруг него, как моллюск вокруг жемчужины, как человек вокруг импульса, бросившего некогда двоих в объятья друг дружке. Поэтому в детстве мы слышим имена вещей, просто видя, что вещи живы. Мы пока еще не знаем, что утратим эту способность и нам придется говорить о «форме внутренней организации» – имя и вещь тут одно. Вернее говоря, внутреннее вещи и ее внешнее – взаимозаменяемы, перетекают, играют, светятся, и детскому сознанию этот нераздельный танец внятен и обычен.

Большинство слов языка произошло от имен. Собственно, имя и предмет неразлучны, и их связь никуда не уходит из-за того, что мы взрослеем и перекачиваем все свои необъятные возможности, в том числе и интуитивную, в работу ограниченного интеллекта, в его даже часть, находящуюся за лобной костью. Западное слово «вербум» идет на операцию по превращению имени в значок охотней, чем восточное – логос. Но и логос может быть редуцирован до термина, из которого создаются современные, как они называются, «тексты». Это работа не с именами – с терминами, научными, стихотворными или административными. Хлебников, например, «тексты» не создавал, Рембо и его ученик Поль Клодель тоже.

Поскольку мир фрактален и голографичен, самоподобен во всех направлениях, то имя строится точно так же, как все живые вещи мира – оно состоит из той же нежной плоти – одной на имя и вещь, которую оно называет (оттого-то они и слеплены, сцеплены в танце), но не только из нее одной. У имени есть более сгущенная часть – материальная: акустическое звучание, двигающее язык, графема, двигающая руку, и, менее сгущенная, подобная дыханию матери неуловимая «нежная плоть», руах, смысловое дуновение. А дальше…

Дальше – если идти от более плотных слоев, которые только и использует термин – к центру слова, к имени, к его ядру, то мы набредаем на то самое невыразимое, неухватываемое, чудесное, неартикулируемое. В детстве мы его ощущаем, потому что оно сродни той живой пустоте, о которой мы говорим «пространство», именуя его объектом (хотя по сути пространство это чистое отсутствие, в котором располагаются миллиарды галактик), потому что оно сродни точке между вдохом и выдохом, потому что оно из того же материала – тишины, которая окутывает и строки гениев, и раннее утро в лесу.

Каким же образом мы эту пустоту ощущаем? Только по одной причине – она есть в нас самих, безмерная и живая. Замечаемое присутствие такого «пустого» центра в слове возводит слово на ступень святости. Вернее, здесь идет процесс обнаружения святости, заключенной в любом почти слове, кроме разве что аббревиатур и антисвятости матерщины. Слова, с обнаруженным в них центром, более тонким, чем нежное имя, похожи на баранки – материя с ее звучанием, графикой, поверхностными смыслами, интонацией, задушевным теплом или холодной злостью располагается на периферии слова – как испеченное тесто, а центр и есть та самая формообразующая живая пустота, про которую Лао-цзы говорил, что пригодность комнаты к жилью определяется ее пустотой, а также пустотой окон и дверей. Энергетический центр слова расположен в этой живой пустоте, в дырке от бублика. Там вся бесконечная мощь, ибо именно там слово едино с другими предметами мира, но не только с ними, но и с самим Бытием.

Страница 21