Письма о поэзии. (Статьи и эссе) - стр. 12
Если внимательно следить за медленным мерцанием и вращением трех ангельских фигур, то постепенно умный взгляд осознает ту живую пустоту, из которой они возникли, чтобы, вращаясь вокруг нее, на нее указывать – вести ум в то место, где они – Единый Бог. Здесь икона работает по тому же принципу, что знаменитый Сад камней, дающий возможность понять в созерцании, что «форма есть пустота, а пустота есть форма». Т.е. Троица есть изображение не объекта, а процесса рождения трех ангелов из живой пустоты для того, чтобы указать на ее присутствие между трех фигур, делающее три ипостаси одновременно одним живым Богом. Эта внеформенная пустота и есть приблизительный образ того, что мы называет Богом, Сущим. Для того, чтобы возникли и засияли три Ангела, необходимо осознание присутствия пустоты, в котором их больше нет. Тогда, на фоне этого бесконечного внеформенного бытия, картина маслом превращается в икону, в произведение духовного реализма, а «многобожие» трех богов-ангелов в монотеистическое изображение.
Поэты-мастера понимали, что и в стихотворении, и во всем корпусе их стихов, в этом множестве «лиц автора», для того, чтобы стихотворение стало иконой, а не ремесленной штукой, также должна быть точка бесформенной реальности, откуда все «лица автора», все стихи выходят и в которой они все, в конце концов, и в каждую секунду их бытия в виде строчек, растворяются. Т. е. должна быть точка, в которой и стихи и автор отсутствуют.
Интуиция этой модальности в творчестве больших поэтов всех стран и времен настолько мощна, что ее сила может сравнится порой только с ее неосознанностью.
В несколько огрубленном виде эта интуиция выстраивается в борющуюся пару – «текст – автор», кто кого. Кто-то из них двоих должен прорваться в то место, где его (текста, автора) нет. Т.е., интуиция говорила – за существование текста ты должен заплатить собственным исчезновением, которое довольно-таки грубо понималось как физическая смерть, хотя на деле вернее было бы говорить о смерти эго. Перечитайте стихи мастеров – они все о смерти их самих – мастеров. «Что в имени тебе моем? Оно умрет…» (Пушкин), «И здесь, у гробового входа…» (Пушкин), «а сердце рвется к выстрелу» (Маяковский), «глава… с твоей груди на плаху перейдет» (Лермонтов), «Мне снилось, что ко мне на проводы вы шли…» (Пастернак) «стать страной…» (Мандельштам), желание смерти в 66-м сонете Шекспира и как апофеоз «До свиданья друг мой, до свиданья…» – стихи, написанные кровью, уходящей из умирающего тела.
Создается такое впечатление, что поэт время от времени впадает в одержимость: ему нужно во что бы то ни стало уничтожить либо себя самого (что в конце концов, по большей, части и происходит – попробуйте подсчитайте число самоубийств среди поэтов, ахнете), либо собственный текст. Если я не уничтожу себя, то я уничтожу свой текст. Какая-то маниакальная и непонятная озабоченность людей далеких от творчества тем, горят рукописи или нет, прошедшая через 20-й век и втянувшаяся в 21-й, в несколько попсовом виде обозначает «хвост» ситуации. Рапсоды и аэды жили смертью текста. Он умирал вместе с окончанием исполнения. Начиная с Гоголя уничтожение текста на физическом уровне становится формой творчества. Почему? Да потому что, как уже было сказано, это попытка превратить произведение искусства в сакральный живой предмет – в икону. В сад камней. Это интуитивное нащупывание отстутствия «множеств» текста и приведение его к тому месту живой пустоты, где множества больше нет. Вспомним завещание Кафки об уничтожении его литературного наследия. И то, как Тютчев бросал свои шедевры в камин, и блоковское – «молчите, проклятые книги, я вас никогда не писал», и Хлебникова, забывающего наволочки с поэмами на постоялых дворах и в вагонах.