(Иов. 6, 7). Сила голода заставляла его касаться предлежавших яств, но невероятное зловоние, происходившее от тела, преодолевало силу голода. Вот почему я и сказал, что не знаю, как его назвать. Добровольным? Но он желал вкусить предлежавших яств. Невольным? Но пища была налицо, и никто не препятствовал вкушать ее. Как мог бы я рассказать о муках, потоках червей, о стекавшем гное, об упреках от друзей, презрении от слуг? Слуги мои, говорит, не пощадили меня от оплеваний лица (Иов. 30,10). А об оскорблявших, нападавших на него?
Те, которых отцов, – говорит он, –
я не согласился бы поместить с псами стад моих (Иов. 30, 1), теперь напали на меня, и дают наставления мне люди ничтожные. Тяжело и на самом деле. Сказать ли мне о главнейшем из бедствий, о вершине несчастья, наиболее давившей его? Буря смятений, бывших в его рассудке – вот что больше всего невыносимо давило его, и чистая совесть его более всего превращала это во внутреннюю бурю, помрачала рассудок и приводило в замешательство кормчего. В самом деле, люди, сознающие за собой много грехов, если и потерпят какое-либо несчастье, по крайней мере, могут найти причину происходящего, взвешивая свои грехи и таким образом устраняя смущение, рождающееся от неизвестности. Опять же, если что-нибудь подобное испытают люди, не сознающие за собой ничего, но украшенные добродетелями, то, зная учение о воскресении и помышляя о будущих воздаяниях, знают, что приключающаяся им борьба служит основанием и для бесчисленных венцов. Этот же, и будучи праведным, и ничего не зная о воскресении, больше всего обуреваем был сомнением, не зная причины того, что испытывал, и мучился незнанием ее более, чем червями и страданиями. И чтобы ты поняла, что это так, обрати внимание на следующее: когда человеколюбивый Бог счел Иова достойным того, чтобы сказать ему причину этой борьбы, сказать, что все это допущено затем, чтобы обнаружилась его праведность, то он так ожил духом, как будто бы не испытал ни одной из тех печалей, что он и выразил в произнесенных им тогда словах. И все-таки, несмотря на то, что он страдал, прежде чем понял причину, он мужественно переносил страдания, и после потери всего произнес те удивительные слова:
Господь дал, Господь и взял (как угодно было Господу, так и сделалось),
да будет имя Господне благословенно! (Иов. 1, 21)
9. Но под влиянием любви к этому мужу я, кажется, ушел очень далеко от предложенного для рассуждения предмета; поэтому, присоединив еще несколько слов, я снова займусь тем, что мною раньше предположено. Итак, этот столь великий и славный муж, поправший столько законов природы – даже и он не осмелился устремиться на это состязание, а насладился и жизнью с женой и сделался отцом многих детей. Столь велика трудность девства, так высоки и велики соединенные с ним подвиги и тяжелы труды, и требуют для себя большой твердости духа. И все же многие из приступивших к этому подвигу не побороли страсти к щегольству в одеждах, но были пленены и покорены ею более, чем даже мирские женщины. Не говори мне того, что они не носят на себе золота, не одеваются в шелковые и шитые золотом платья и не имеют украшенных драгоценными камнями ожерелий. Что всего тяжелее и что особенно ясно обнаруживает их болезнь и властную силу страсти – это то, что они всеми мерами старались и усиливались посредством простых своих одежд превзойти украшение облеченных в золото и в шелковые платья, и таким образом казаться более их прелестными, занимаясь, как сами они думали, безразличным делом; а как показывает сущность дела, гибельным и вредным, и ведущим в глубокую пропасть. Вот почему тысячами уст должно провозглашать о тебе, по той именно причине, что с чем бороться оказалось трудным для дев, то оказалось так не трудно и легко для живущей во вдовстве, как и показано на опыте. В самом деле, не невыразимой только простоте одеяния, превосходящей простоту одежд и самих нищих, дивлюсь я, но в особенности отсутствию всякой изысканности и искусственности в одежде, обуви, походке, а это все – краски добродетели, извне живописующие таящуюся в душе мудрость.