Письма к Милене - стр. 28
А спустя два часа пришли письма и цветы, доброта и утешение.
Твой Ф.
Адреса, Милена, опять неразборчивы, почта их переписала и дополнила. После первой просьбы адрес был великолепный, образцовая пропись красивых, разнообразных, хотя опять-таки не очень разборчивых букв. Будь у служащих почты мои глаза, там бы, наверное, могли читать только твои адреса, и больше ничего. Но почта есть почта…
Понедельник
Ты права, когда я сейчас – письма я получил, к сожалению, поздно вечером, а завтра утром намереваюсь совершить с инженером небольшую прогулку в Боцен – прочитал упрек по поводу «детки», я вправду сказал себе: довольно, эти письма сегодня читать нельзя, надо хоть немножко поспать, если утром ты думаешь совершить прогулку, – и прошло некоторое время, прежде чем я продолжил чтение, и понял, и напряжение отпустило, и я, если бы ты была здесь (я имею в виду не только телесную близость), мог бы с облегчением уткнуться лицом тебе в колени. Ведь это болезнь, верно? Я ведь знаю тебя, а еще знаю, что «детка» уж вовсе не такое ужасное обращение. Шутки я тоже понимаю, но все может оказаться для меня и угрозой. Если ты напишешь: «Вчера я сосчитала все „и“ в твоем письме, получилось столько-то; как ты смеешь писать мне „и“, да еще столько-то раз», – то и я, коли ты останешься серьезна, скорей всего искренне решу, что тем обидел тебя, и буду несчастен. Ведь в конце концов это вправду могло бы нанести обиду, проверить-то трудно.
Не забывай и о том, что хоть сами по себе шутка и серьезность легко различимы, но у людей, которые для тебя значат так много, что от них зависит твоя жизнь, это опять-таки нелегко, риск очень уж велик, глаза делаются как микроскопы и тогда вовсе перестают что-либо различать. В этом смысле я и в сильные мои времена был не силен. Например, в первом классе начальной школы. Наша кухарка, маленькая, сухая, тощая, востроносая, с впалыми щеками, желтоватая, но крепкая, энергичная и уверенная, каждое утро отводила меня в школу. Мы жили в доме, который отделяет малый Ринг от большого. И сперва надо было перейти через Ринг, потом через Тайнгассе, затем через подобие подворотни выйти на Фляйшмарктгассе и вниз на Фляйшмаркт. И вот, пожалуй, целый год каждое утро повторялось одно и то же.
Выходя из дому, кухарка говорила, что расскажет учителю, каким неслухом я был дома. Ну, я, наверное, был не столько неслух, сколько упрямец, никчемный, унылый, злой, и, конечно, для учителя всегда бы нашлось что-нибудь веселенькое. Я это понимал и оттого воспринимал кухаркину угрозу вполне всерьез. Но вначале я думал, что идти до школы очень и очень далеко и по дороге много чего может случиться (вот из такого мнимого детского легкомыслия мало-помалу, оттого что дороги отнюдь не очень долги, вырастает эта робость и мертвоглазая серьезность), и по крайней мере на Староместском Ринге я еще очень сомневался, дерзнет ли кухарка, персона важная, но важная все же только дома, заговорить с учителем, ведь он персона всемирно важная. Вероятно, я даже и говорил что-то в этом духе, и тогда кухарка, по обыкновению коротко, едва разжимая узкие безжалостные губы, отвечала, что я могу и не верить, но она скажет. Неподалеку от выхода на Фляйшмарктгассе – для меня это по сей день местечко исторически знаменательное (в каком районе ты жила в детстве?) – ужас перед угрозой перевешивал. Школа и без того была для меня кошмаром, а тут еще и кухарка добавляла жути. Я принимался упрашивать, она мотала головой, чем больше я просил, тем важнее казалась мне моя просьба и тем страшнее опасность, я останавливался, просил прощения, она тащила меня дальше, я грозил ей родительским возмездием, она смеялась, здесь она была всесильна, я хватался за двери магазинов, за углы домов, не хотел идти дальше, пока она меня не простит, за юбку тянул ее назад (ей тоже приходилось нелегко), но она волокла меня вперед, уверяя, что и это расскажет учителю, мы уже опаздывали, часы на церкви Иакова били восемь, слышался школьный звонок, другие дети припускали бегом, а опоздания я всегда боялся панически, мы тоже припускали бегом, а в голове стучало: «Скажет – не скажет»… В общем, она ничего не говорила, никогда, но возможность-то у нее была всегда, притом как бы растущая (вчера я не сказала, а вот сегодня скажу непременно), и от этой возможности она не отказывалась. Иногда – только подумай, Милена, – от ярости на меня она топала ногами по мостовой, и, бывало, какая-нибудь угольщица все это видела. Милена, ах, что за глупости и до какой же степени я принадлежу тебе вместе со всеми кухарками, и угрозами, и всей этой немыслимой пылью, взбудораженной 38 годами и оседающей в легких.