Письма к Фелиции - стр. 30
(Не беспокойся, я не позвоню ни при каких обстоятельствах, я никогда не звоню, я терпеть не могу звонить.)
18.11.1912
Любимая моя, сейчас полвторого ночи, до конца истории, о которой я Тебе говорил, все еще очень далеко, роман тоже не продвинулся ни на строчку, удрученный, я отправляюсь спать. Была бы в моем распоряжении вся ночь целиком, чтобы писать, не покладая пера, до рассвета! Какая это была бы дивная ночь! Но надо ложиться, вчера ночью я спал плохо, днем сегодня почти вовсе никак, а являться на работу совсем уж в непригодном виде мне никак нельзя. Зато утром Твои письма, любимая! Когда я относительно бодр, они, несомненно, придают мне сил, если же клюю носом, то больше всего на свете мечтаю так и остаться в кресле с Твоим письмом в руках, рыча и скалясь на каждого, кто осмелится мне докучать. Нет, работа в конторе вовсе не настолько меня донимает, судить об этом можно хотя бы по тому, что я справляюсь с ней уже пятый год, из которых, впрочем, первый был особенно ужасен, в частном страховом агентстве, с присутственными часами от восьми утра до семи, а то и до восьми, до половины девятого вечера, ужас, мерзость! В том учреждении было одно место – в узеньком коридорчике на повороте к моему кабинету, – где меня почти каждое утро охватывало такое отчаяние, которого и куда более стойкой и цельной натуре, нежели я, за глаза хватило бы для блаженного самоубийства. Сейчас-то мне гораздо легче, тут – совершенно незаслуженно – со мной обходятся даже любезно. Особенно заместитель директора, мой непосредственный начальник. Недавно у него в кабинете мы дружно, голова к голове, зачитывались стихами Гейне, а в приемной тем временем, не исключено, что и по самым неотложным надобностям, томились посыльные, столоначальники, посетители, терпеливо дожидаясь, пока их впустят. И все же это достаточно скверная тягостная повинность, не стоящая даже тех сил, которые приходится тратить, чтобы ее просто терпеть. Любимая!
Франц.
18.11.1912
Любимая, честное слово, право на эту телеграмму я заслужил! Разумеется, в субботу обстоятельства помешали Тебе написать, да я вообще-то и не претендовал на то, чтобы обязательно получить письмо сегодня, эти злосчастные воскресенья уже и так начинают становиться каким-то злым роком нашего общения – но я и от прежнего долгого ожидания был немного не в себе, вчерашнее письмо не вполне меня насытило, особенно потому, что повествовало о Твоем плачевном состоянии, а тут Ты еще с определенностью, как никогда прежде, пообещала мне на понедельник письмо, а может, даже два, и ни одно не пришло, я метался по кабинету, как безумный, сотню раз отбрасывал книгу, в которой мне что-то нужно было прочесть («Постановления Палаты административного суда», да будет Тебе известно), сотню раз без всякого толку придвигал ее к себе снова, инженер, с которым мне надо было переговорить относительно оформления ходатайства, уже наверняка посчитал меня ненормальным, ибо я стоял перед ним и ни о чем другом думать не мог, кроме как о том, что сейчас время второй почты, больше того, это время уже почти прошло, и в смятении своем я неотрывно и тупо глазел на неестественно короткий, скрюченный палец этого инженера, то есть как раз на то, на что мне никак нельзя было смотреть… Любимая! Не хочу рассказывать дальше, потому что дальше все было хуже и хуже, до того скверно, что даже читать стало невмоготу. И даже телеграмма не оправдала моих надежд. Я отослал ее молнией в половине третьего, а ответ пришел лишь в четверть двенадцатого ночи, то есть через девять часов, до Берлина на поезде быстрей добраться, при этом, когда едешь, нет никаких сомнений в том, что ты к Берлину приближаешься, тогда как для меня за это же время надежда получить ответ становилась все призрачнее. Но потом наконец-то звонок! Почтальон! Человек! И какое дружелюбное, какое светлое у него было лицо! Сразу видно, что в телеграмме ничего плохого быть не может.