Письма из заключения (1970–1972) - стр. 1
«Значит, должен я выискать место»
В ночь после смерти Ильи Габая я перечел его стихи – и заново открывшегося слуха впервые коснулся пронзительный трагизм их звучания. «Мне невозможно жить», «Мне стыдно, что я жив, когда творят правеж безжалостность и жадность, ложь и вошь» – слова, многими произносимые в худую минуту искренне и все же риторично, для него были исполнены смертельной серьезности.
В марте 1971 года он писал мне из Кемеровского лагеря о своих стихах: «Я недавно многие из них перечел (мысленно) и подивился одному обстоятельству: многое все-таки было предугадано. Интересно, интуиция ли это или как-то малозаметно подгоняешь жизнь под стихи, которые все-таки при всех обстоятельствах – определенная квинтэссенция помыслов».
Стихи всегда о главном для него, а по сути единственном: о трагическом самоощущении человека, обнаженная душа которого воспринимает как свои все боли времени, о страстных поисках достойной позиции в разорванном, невоссоединимом мире.
Габай известен как правозащитник, но он не был политиком. В своем последнем слове на суде в 1970 году, ярком, страстном, умном слове, которое, надеюсь, когда-нибудь войдет в хрестоматии по истории нашей общественной мысли, он по праву мог заявить: «Мне, я думаю, не свойственно общественное честолюбие». Исходным мотивом его действий, как уже говорилось, всегда был непосредственный нравственный импульс:
Любимым героем Габая всю жизнь был Дон Кихот. Он говорил мне об этом в первый год нашего знакомства и верность «священному донкихотству» сохранил до конца.
Я не встречал человека столь чувствительного к чужой беде, незащищенности, униженности, столь органически неспособного терпеть ложь, фальшь, несправедливость. И его участие в движении, которое потом стало называться правозащитным, оказалось естественным, само собой разумеющимся. Впрочем, тогда это и не воспринималось как движение. Встречались, знакомились, собирались люди самого разного опыта, возраста, специальности, судьбы, достоинств, даже взглядов – хотя взглядам еще лишь предстояло во многом оформиться и уточниться, и все эти знакомства, обсуждения, споры немало тому способствовали. Объединяла этот переливчатый конгломерат людей разве что неудовлетворенность общественным состоянием, потребность что-то понять в нем, что-то, может быть, изменить. Это незрелое поначалу брожение со временем принимало форму различных протестов, заявлений, писем и демонстраций.
5 декабря 1965 года Габай принял участие в одной из первых таких демонстраций на Пушкинской площади, затем в другой, против статьи 190-1 Уголовного кодекса («распространение заведомо ложных измышлений» – той самой, по которой его потом и осудили). Перед судом Габай впервые предстал в феврале 1967 года. Дело тогда пошло как-то необычно: сначала было возвращено для доследования, потом, в июле, неожиданно прекращено.
так прокомментирует он в позднейших стихах этот странный поворот, вносивший словно бы двусмысленность в его самоощущение.
Летом 1968 года он уехал на заработки с археологической экспедицией в Молдавию. В августовские дни его не оказалось в Москве, иначе Габай наверняка стоял бы с другими на Лобном месте. Я, помню, грешным делом испытал по этому поводу облегчение; потом не раз думалось, как все могло сложиться по-другому, если бы он прошел по этому сравнительно мягкому процессу. Но речь могла идти только об отсрочке – путь его был предопределен.
Философы утверждают, что ситуация, в которой оказывается человек, не совсем для него случайна: она знак его личности, и судьба, может быть, заложена в душевной структуре, как в генетическом коде.