Размер шрифта
-
+

Писатель и балерина - стр. 35

Ну не все время, конечно.

Но, когда они возвращались из театра, где незнакомый дядька говорил всякие непонятные слова и указывал, где стоять и куда прыгать (как будто мама сама не знала!), на комоде, на подоконнике, на столике, из которого «вырастало» зеркало трюмо, зажигались свечи – много. И мама сидела перед зеркалом, а вокруг шевелились легкие золотые лепестки. И в зеркале тоже были огоньки – еще больше, чем в комнате. Мама в этом сиянии становилась смуглой, точно загорелой. И ее зеркальный двойник – тоже.

Потом из верхнего ящика комода появлялись шарфы – оранжевые, желтые, алые – легкие, как лепестки свечного пламени, совсем прозрачные. Один или два шарфа мама набрасывала на себя, как платье или плащ, другие начинали вдруг виться и летать вокруг нее. Она даже распускала вечный «балетный» пучок, и каштановые волосы тоже вились, кружились, просверкивали золотыми искрами. И язычки над свечами колебались и дрожали, повторяя мамины движения. Точно они были кордебалетом вокруг порхающей посреди них примы. А если смотреть сквозь полусомкнутые ресницы, лепестки пламени разрастались, сливались – и казалось, что мама танцует внутри гигантского костра. Или камина. Как саламандра. Это было очень красиво. В жизни так не бывает. Только в сказке.

Мама репетировала эту премьеру так увлеченно, что даже как будто забывала про Марка. Не запрещала смотреть, не гнала из комнаты. Глаза, даже обратившись в его сторону, словно бы не замечали столь ненавистного ей «постороннего свидетеля», не видели ничего, кроме плещущегося в них пламени.

Забившись за комод, Марк глядел на разворачивающееся перед ним волшебство так пристально, что уставали глаза. Он прикрывал их – там, в красноватой полутьме, на изнанке век продолжали мерцать и клубиться все те же алые блики. Убаюканный их неуловимой и непостижимой пляской, он погружался в зыбкую дремоту, потом открывал глаза – и видел тот же танец въяве, – и веки опять потихоньку смыкались.

Так бывало почти каждый вечер.

Кроме одного.

Последнего.

До премьеры оставалось всего несколько дней…

Марк помнил, что проснулся – или показалось, что проснулся – оттого, что кто-то его душил. Как будто в рот и нос запихали колючее шерстяное одеяло. Злое, царапучее, так что вместо вдоха получался только кашель. Наверное, ему все-таки показалось, что он проснулся. Потому что глаза не открывались, как будто их тоже замотали тем же кусачим одеялом. И когда их все-таки удалось разлепить, он ничего не увидел.

Комнаты не было. Вместо нее вокруг колыхался душный серый войлок, в котором метались рыжие и алые сполохи, очень похожие на язычки свечей, только гораздо больше. Не язычки, а целые язычищи. Марку стало страшно, что язычищи, которые вдобавок еще и трещали и даже свистели, сейчас его слизнут, он попытался сжаться в самый-самый маленький комочек, чтоб стать совсем незаметным… и обо что-то стукнулся локтем. «Что-то» оказалось боковой стенкой комода. Стенка была темная, тяжелая, привычная, даже царапины были все те же. Хотя разглядеть их было трудно, глаза щипало невыносимо. Стенка уходила вверх, и там, где она заканчивалась, начинался душный серый войлок. И еще там стояла стеклянная балерина. Почему-то она светилась и сверкала, как золотая.

Страница 35