Перстенёк с бирюзой - стр. 32
Только сделал шаг, как на пороге показалась Настасья: летник шитый, сапожки тонкой кожи, навеси долгие и блесткие. В руках у боярышни жбан взвара и две кружки. Посудину Настя держала перед собой, потопталась чуть испуганно, но себя пересилила:
– Взвару теплого, боярин, – поклонилась урядно, и все бы ничего, только вот навеси-то долгие…
Норов смотрел на боярышню, разумея, что сей миг засмеется: навесь при поклоне аккурат в жбан угодила и теперь полоскалась там, как исподнее в корыте. Настя так и стояла, согнув спину, косилась на ею же сотворенное нелепие, а вот дед Никеша не промолчал:
– Правильно, боярышня. Навесь-то, чай, из серебра? Коли почернеет, то во взваре отрава. Теперь стой и жди.
Норов не сдержался и прыснул коротким смешком, боярышня же разогнулась и глядела на капли ягодного взвара, пятнавшие нарядный распашной летник.
– Сей миг нового принесу, – прошептала, опустила глаза, уже налившиеся слезами, и бросилась вон из гридни.
Норов уж хотел догнать, сказать, что пил всякое, да похуже взвара с навесью, но его остановил зловредный писарь:
– Гляньте, осклабился. Ты вон лучше раздумай, влетит девке за попорченный летник, нет ли? Взвар-то с ягод, пойди отмой.
Не успел боярин ответ дать, мол, боярышня же, кто посмеет, как в гридню вошла чернавка и поставила на стол жбан и кружки. Поклонилась быстренько и проворной мышкой шмыгнула вон. Вслед за тем с бабьей половины послышались ругань и стук дверной. Потом все затихло, затих и злоязыкий дед Никеша.
Норов раздумывал, понимая, что Настасья виноватая: он и воев своих корил за косорукость, не спускал вины. Но знал Вадим и то, что из-за его сердитых слов Настасья обрядилась как на пир. И по всему выходило, что он, хозяин Порубежного, подвел девку под горячую руку боярыни Ульяны.
– Да гори все! – вызверился Норов. – Об чем раздумываю? Дел и без того много! – с теми словами выскочил из гридни и пошел в ложницу, забрать кафтан потеплее.
Метался по ложне, пока не наткнулся на оконце. Вмиг распахнул ставни и вдохнул сырого весеннего духа. Полегчать-то полегчало, но ненадолго.
Из-за угла хоромины вышла Настасья: шубка старенькая, сапожки стоптанные, навесей как не бывало. Шла, склонив голову и прижав руку к уху. Добралась до узенькой лавки, что втиснулась меж двух приземистых сараек и рухнула на нее, как подкошенная. Спустя миг Норов услышал голосок, да жалостливый такой, хоть рыдай:
– Дурочка безрукая… – шептала. – Да что ж я такая никчемная…
Норов прикрылся ставней, смотрел сквозь малую щель на боярышню и злобился. Сидит, глупая, в самом уголку, себя казнит, да и отсюда видно, что ухо – краснее некуда. Иная бы злостью исходила на тёткину науку, ругалась бы, ногой топала, а эта убивается, едва не плачет.