, а стало быть, уже и не жизни, с каждым комментарием или постом все больше определенности, и так постепенно становишься, как вещь, опредмечиваешься, как зубная паста и прочие предметы, которые, впрочем, тоже могут быть почти и невидимы, что они будто бы чистят свой образ от недействительного, что они в своей определенности есть, а, значит, отпугивают неопределенное. Но ведь в то же время отталкивается и легчайшее и, если угодно, божественное, та неизвестность, в которой Егор всегда так хотел скрыться, та неопределенность, в которой он искал и надеялся найти внезапно приоткрывающееся присутствие, где никакие люди и никакие предметы, даже если они близко, уже не будут способны помешать, потому что теперь у них уже не будет как бы имени себя, и от них останется словно бы лишь одно прилагательное, безотносительное и не располагающее ни к чему. Что та женщина, да, та женщина, с которой ты, Сережа, меня познакомил… Но разве все это можно рассказать словами, рассказать тебе, у кого уже есть имя, рассказать тебе – Сергею, и разве это не безумие? Тебе будет легко искать и найти в этом ложь, попытаться выпрямить эти мои корявые фразы, как выпрямляют проволоку, и ты догадаешься, что мне все же нужен ее телефон, да, просто номер телефона, и что в этом я ничем не отличаюсь от других мужчин, и ты рассмеешься, что это, как на приеме у врача, который говорит «снимите» и который говорит «покажите», и каждый снимает и открывает и показывает, как будто бы не себе, а просто что-то свое, что должно, а почему-то не может, что просто дало сбой, как будто бы не открывается аккаунт из-за связи, что вовремя не оплатил провайдеру, а провайдер, в отличие от некоторых, опытный и серьезный человек в очках, или, что даже еще лучше, еще гуманнее, – даже и не человек, а некий гуманитарный процесс, растянутый во времени и засчитывающий наличные в некоей обезналиченной форме, и эфемерно и в то же время сущностно зачисляющий на счет…
«Как же сказать?» – все пытался открыть в себе Егор, мучил как что-то невидимое, что-то совестливое, не называя на словах, стараясь все же не признаться, чего же он хочет на самом деле. А ведь с некоторых пор он думал, что наконец-то ему уже ничего не надо. Может быть, он и обманывал себя со своим желанием забвения? Он никак не мог разрушить воспоминания о своем первом браке, а вместе с ними и ту определенность своей жизни, от которой он бежал, как от матери, не понимая, почему это именно она его родила, как он боялся, что каждый раз она вдруг снова позвонит и настигнет его, что все сразу станет снова таким узким, таким известным и безжалостным, таким банальным и даже пошлым в своей определенности, как она представляет себе его, своего сына, как она надеется, что он и есть или станет таким, как она его представляет – больным, с его больным воображением и больным глазом, что у него давно уже болит глаз, а не, например, как у других, горло, что ему надо бы записаться ко врачу, чтобы тот посмотрел и просветил ему хрусталик, исследовал роговицу, потому что если глаз даже и не болит сейчас, то непременно может заболеть когда-нибудь, и очень может быть даже, что и ночью, однажды, как у его отца, которого Егор, кстати, никогда и не видел, потому что он, его отец, куда-то вдруг делся сразу после того, как родился Егор, дал ему, Егору, имя, и куда-то исчез – растворился, как сказала подруга, в реальности, – хотя и был очень даже неплохой человек, интеллигентный такой человек и даже когда выпивал… «А та женщина, которую ты, Егор, почему-то так хочешь разыскать, что ты должен ее сначала найти, а перед этим познакомить со мной, со своей матерью, которая, как известно, везде, как центр той окружности, которая сама нигде, и от которой ты так безуспешно пытаешься спрятаться, ну или познакомить меня с нею позже, потом уже, можно даже после…».