Размер шрифта
-
+

Парк Горького - стр. 5

– Мы тебя генералом сделаем, – пообещал Петрович, ухмыляясь. – Генерал Шаповалов, на которого никогда не жаловались пациенты…

– Ха-ха-ха!

– Генерал с собственным кладбищем! Чего не о каждом можно сказать! – с пафосом объявил Спиридонов.

– Да, это признак настоящего генерала, – заметил Опалин, улыбаясь.

– Заслужил, товарищи! Заслужил! Днем и ночью трудился без устали! – прокричал Шаповалов, важно поднимая указательный палец, и все захохотали так, что на них стали оглядываться из соседних машин.

Голова у Казачинского шла кругом. «Ведь где-то убили человека. Может быть, тело еще не остыло… а мы едем туда – и смеемся. – В тесной гимнастерке было жарко, лучи солнца слепили, он надел фуражку, которую держал на коленях, и поправил козырек. – Но, с другой стороны, солнце ведь светит, несмотря на то, что кто-то умер. И жизнь как-то продолжается…»

Пока они стояли на перекрестке, общий разговор принял совсем неожиданное направление. Кто-то упомянул Ромена Роллана, который как раз в эти дни гостил в Советском Союзе, и выяснилось, что Петрович и доктор читали его книги и имели о них собственное мнение, отличающееся от газетных панегириков.

– Неплохо пишет, – сказал Шаповалов. – Но – французисто.

– Это как? – спросил Опалин с любопытством.

– Ну, понимаешь, человек старается, и вроде бы герои у него есть, и события разные он умеет подать, а глубины нет. Вроде как тебе обещали описать море, а присмотришься – это не море, а лужа.

– Нет, – решительно объявил Петрович, – ты не прав. Я понимаю, что ты имеешь в виду, но море – не его тема. У него цель другая. Кто-то описывает море, а кто-то – парус.

– А еще кто-то – ракушку на берегу. А если мне неинтересны ракушки? И вообще, все французские писатели одинаковые: блеска много, а копнешь – кроме него, ничего-то и нету. Куда им до наших…

– Угу, до Алексея Максимыча, например, – ехидно ввернул фотограф.

– Я не о современных. Впрочем, я ничего против Горького не имею…

От Казачинского не укрылось, что вместо последней фразы судмедэксперт собирался сказать что-то едкое, но передумал – может быть, из-за его присутствия. Горький был иконой – настолько, насколько может быть ею человек в стране, официально являющейся противницей любых религий. Среди писателей он занимал исключительное положение и считался непререкаемым авторитетом во всем, о чем пожелал бы высказаться, начиная от политики Муссолини[2] и заканчивая проблемами ядерной физики. В его честь были названы огромный город, лучшая улица Москвы и грандиозный парк отдыха, не говоря о сотнях прижизненных статуй, о кораблях и самолетах, о колоссальных тиражах и подписанных его именем статьях на первых страницах газет. Но несоответствие реального таланта и масштаба раздуваемой вокруг Горького шумихи уже тогда бросалось в глаза и не на шутку задевало тех, кто любил и ценил настоящую литературу. В сущности, он был хитрый мужик, который сидел на одной лавочке с Толстым и Чеховым и сначала, при царском режиме, умело эксплуатировал свой образ человека из народа и гонимого борца за справедливость, а после революции благосклонно внимал всем преувеличенным хвалам в свой адрес. Распознать его человеческое лицо под масками, которые он носил и исподволь навязывал окружающим, было нелегко, потому что весь он, начиная с хлесткого псевдонима, состоял из эффектов, из игры, то тонкой, то топорной, одним словом – из мнимостей. Как колобок, он долгое время ускользал от всех и свои выдуманные или истинные неприятности всегда оборачивал в свою пользу, что является признаком манипулятора высочайшей пробы, но – как и в сказке – однажды неминуемо должен был нарваться на лису или, вернее, на лиса, который таких манипуляторов заглатывал пачками. Внешне, впрочем, все выглядело вполне пристойно: товарищ Горький больше не мог лечить свой туберкулез на фашистском Капри и вернулся в СССР, где ему создали наилучшие условия для работы – оттяпали прекрасный особняк Рябушинского у учреждения, которое порядочно его загадило, сделали ремонт, завезли мебель, приставили секретарей – ну и охрану, само собой, потому что писателя обидеть может каждый, а ему этого вовсе не нужно. И сейчас, летом 1935 года, Горький продолжал сочинять «Жизнь Клима Самгина» – последний роман, который подводил под его творчеством черту, роман многословный, обширный – и слишком умственный для настоящего произведения искусства; роман, в котором вроде бы есть все и в то же время чего-то мучительно не хватает.

Страница 5