Ожог - стр. 21
– Эх, Крюшкин вы мой, дитя человеческое, – прошептал он.
– У меня, товарищ Саблер, сестра-горбунья на руках, – тут же соврал Крюшкин. Самсик вообразил этого серенького маленького Крюшкина с капризной толстой горбуньей на руках – это же ж Достоевский же!
– Крюшкин... – Он положил ему руку на плечо. – Крюшкин ты мой... Ребят-то отпустишь?
Он кивнул на растроганных, молчаливо топчущихся «стиляг».
– Конечно, отпущу, – смиренно произнес Крюшкин. – Вот только стихотворение им прочту, может, что-нибудь поймут. Вы идите, товарищ Саблер, а я им стихотворение прочту.
Он вышел на середину и, по-прежнему не открывая глаз, мирно и задушевно проговорил:
– Ребята, девчата, вот послушайте стихотворение. Это он, я узнаю его, в блюдечках-очках спасательных кругов...
У Самсика под носом стало мокро от волнения, и он вышел из штаба, потому что знал это стихотворение наизусть и не хотел лишний раз расстраиваться.
...К середине ночи нарком Киров уступает свой проспект прежним хозяевам, и весь Конногвардейский затихает, и во всех его зеркальных окнах отражается нечто таинственное, уж не кирасы ли, не кивера ли?
По чистому звонкому асфальту я пересек улицу, покопался в мусорной урне, нашел окурок «Авроры», привалился спиной к чугунной решетке и закурил. Чугунные гоплиты в шлемах с гребнями сжимали копья за моей спиной, а в это время в штабе комсомольских дружин на Невском артистически жестикулировал Крюшкин, и задумчиво смотрели на него сержант, стиляги и рабочая молодежь.
«Ведь можно же по-человечески же, вот же, можно же», – помнится, подумал я о Крюшкине и, помнится, за-плакал.
– Ну что ты вечно копаешься в мусоре, Самсик? – услышал голос, полный нежной насмешки. – На, кури!
Рядом со мной стояла и протягивала полную пачку «Авроры» собственной персоной Марина Влади в туго перехваченном по талии плаще французской работы.
– Как ты здесь оказалась? – запинаясь, спросил я.
– Я тебя ждала. – Она усмехнулась и пошла к площади Льва Толстого, легко постукивая немыслимо тонкими каблучками. Удивительно, но были мы совсем одни на всем Конногвардейском, и я один любовался ее походкой, и ветер с Аптекарского острова шевелил ее соломенные волосы только в мою честь.
– Ты ведь рыжего чувиха? Рыжего, клетчатого? Того, с «Победой»? – спросил я, волоча за ней левую ногу, чтобы не особенно шлепала расслоившаяся в эту тревожную ночь подошва.
– Это он так считает, – ответила она печально, – а на самом деле я твоя чувиха, Самсик, твой кадр.
– Как тебя зовут? – спросил я, задыхаясь; вот именно – задыхаясь.
– Арина Белякова.