Оскомина - стр. 7
Впрочем, тихий был звон, едва-едва в России слышный. Колокол-то висел, как известно, в Лондоне, там же колокола не ухают на всю ивановскую, а мелодично – пристойно – позванивают. К тому ж еще Пушкин говаривал, что на чужой манер хлеб русский не родится. Да и не только хлеб, хотя и хлеб в первую голову, поскольку он по сокровенному смыслу не только еда, но и слово – слово Божие, за коим всегда маячит как тень слово сатанинское, крамольное, революционное. Недаром из христианского просвещения сердца уродливо отпочковалось и бесстыдным сорняком расцвело вольтеровское Просвещение.
Впрочем, не буду нападать на Вольтера (его любил мой дед и обожали тетушки) и вернусь лучше к нашему Грановскому.
Грановский же своего рода революционер и бунтарь, хотя держал себя в академических рамках. При большевиках это ему зачлось, и они придали ему некоторый официальный лоск, присвоив его имя бывшему Романову переулку. Но после большевиков Роман его вытеснил и забрал назад свой переулок.
Так что недаром сказано: сегодня я лицо официальное, а завтра, глядишь, и неофициальное. Или, наоборот, сегодня – неофициальное, а завтра… Но это дела не меняет.
Однако к чему я веду? А веду я к тому, что мой отец – а он пользовался среди маршалов нашего дома большим уважением и за свои познания, и за участие в штурме линии Маннергейма – называл себя любителем военной истории, и не больше того. Дед же мой в историки вообще не лез, а занимался теорией (феерией, как он выражался по свойственному ему озорству характера) военного дела.
И хотя некоторые выводы исторического характера ему приходилось делать, он как историк называл себя свободно мыслящим дилетантом и за точными историческими справками отсылал всех к своему другу генералу, комдиву, профессору Александру Андреевичу Свечину.
Образцово затмевал
Мемориальной доски, посвященной памяти деда, нет на фасаде нашего дома. Чтобы подобную мраморную доску установить – вогнать в штукатурку медные болты по ее четырем углам, понадобилось бы сдвинуть остальные доски, отчего штукатурка непременно посыпалась бы, а зияющие дыры, как их ни затирай и ни замазывай, выглядели бы скверно. Я бы даже уточнил: выглядели бы словно новые заплаты на старых, прохудившихся мехах с вином. В Евангелии об этих заплатах кое-что сказано…
Но что именно, я, впрочем, точно не помню, поскольку в нашей семье больше читали Маркса, чем Марка, больше Ленина, чем Луку. Хотя могу засвидетельствовать, что старенькое, слепенькое, на пожелтевшей бумаге Евангелие у деда все же было. Он держал его у самой задней стенки книжного шкафа, чтобы при обыске (а обысков тогда ждали все – даже среди обитателей нашего дома) сразу не копнули, не ковырнули и не обнаружили. Иногда ухитрялся достать, по плечо просунув руку за ряды книг, раскрывал, перелистывал, что-то прочитывал и тотчас возвращал на место.