Оскомина - стр. 30
– Тогда и пить не стоит. – Дед поднял и снова поставил рюмку.
– Нет уж, позвольте мне самому решать… – На этот раз Тухачевский осушил свою рюмку залпом и до самого дна.
На его красивые, бархатистые, с затаенным сиянием глаза не то чтобы навернулась слеза, но в них явно дрогнула влага.
– После того совещания в Ленинграде вы, конечно, вправе были бы и не пить… – Дед искал, куда бы поставить свою рюмку, чтобы она заняла подобающее ей место.
– Совещания? Какого совещания? – Тухачевский вдруг озаботился тем, чтобы его рюмка не стояла рядом с рюмкой деда, и отодвинул ее подальше.
Но дед свою рюмку упрямо придвинул.
– А то вы не помните… Того самого заседания Военной секции Коммунистической академии в Ленинграде, осудившего реакционные взгляды профессора Свечина. А профессор-то был не на свободе, заметьте. Профессор отбывал срок в лагере и посему на осуждение не мог ответить. Если же смог бы, то всю вашу секцию перемолол бы как жмых.
– Ах, Свечин! Вы все о нем! Не осудившего, а в порядке дискуссии… ему были высказаны замечания, и весьма существенные. Впрочем, что я оправдываюсь! Да, осудившего за пораженчество, за недооценку революционного энтузиазма бойцов, за старорежимные замашки. Если вам так угодно… – небрежно бросил Михаил Николаевич, словно привыкший по воле необходимости угождать тем, кто этого вряд ли заслуживал.
– Что ж, спасибо за откровенность… – Дед поклонился так, чтобы в его поклоне угадывалось нечто фатовское и скандальное.
Тухачевского побледнел, а затем его бросило в краску.
– Это еще не вся откровенность, – раздельным, четким выговором произнес он. – Я мог бы высказать вам больше. От моей откровенности срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек.
– О, Маяковский! – воскликнул дед, словно для него не было большего удовольствия, чем услышать Маяковского из уст такого любителя искусства, как Тухачевский.
Глава третья. Измор и сокрушение: две стратегии
Сама повела бы полки
Еще до того, как Свечин стал у нас частым гостем, о нем постоянно вспоминали, им интересовались, он уже присутствовал в разговорах между матерью, отцом и дедом. И то, что для деда он был кумиром, о чем все прекрасно знали, обещало: и прочим домашним грозит та же участь – превратиться в его почитателей, хотя, казалось бы, Александр Андреевич к этому совершенно не располагал.
Он был штабным военным, кабинетным кротом, грузным, согбенным, облысевшим со лба, тяжелым на подъем. Одолевая лестницу, вытирал платком шею и часто приостанавливался под благовидным предлогом (взглянуть на часы, тронуть платком насморочный нос или пошарить в прохудившихся карманах), хотя на самом деле из-за коварной одышки и сердцебиения.