Орландо. Волны. Флаш (сборник) - стр. 53
Эти разногласия огорчили Орландо, которая до тех пор была совершенно счастлива. Она стала раздумывать – прекрасна ли, жестока ли Природа; потом спрашивать себя – что есть красота; заключена ли она в вещах или содержится только в ней самой; далее она перешла к рассуждениям о сущности объективного, что, естественно, повело ее к вопросу об истине, а уж затем к Любви, Дружбе, Поэзии (как дома, на высокой горе, давным-давно), и все эти рассуждения, из которых она ни единого слова не могла никому поведать, заставили ее, как никогда, томиться по перу и чернилам.
– О, если б я могла писать! – восклицала она (по странному самомненью всей пишущей братии веря в доходчивость написанного слова). Чернил у нее не было, и очень мало бумаги. Но она сделала чернила из вина и ягод; и, выискивая поля и пробелы в рукописи «Дуба», ухитрялась, пользуясь своего рода стенографическим способом, описывать пейзажи в нескончаемых белых стихах и увековечивать собственные диалоги с собой об Истине и Красоте, довольно, впрочем, выразительные. Это дарило ей целые часы безмятежного счастья. Но цыгане стали настораживаться. Сперва они заметили, что она уже не так проворно доит коз и варит сыр; потом – что она не сразу отвечает на вопросы; а как-то один цыганенок проснулся перепуганный под ее взглядом. Иногда все племя, насчитывавшее десятки взрослых мужчин и женщин, испытывало скованность в ее присутствии. Происходило это из-за ощущения (а ощущения их изощренны, не в пример словарю), что все крошится в их руках. Старуха, вязавшая корзину, свежевавший овцу мальчик мирно напевали за работой, но тут в табор являлась Орландо, ложилась у костра и начинала пристально смотреть на пламя. Она на них и взгляда не бросала, но они чувствовали, что вот кто-то сомневается (мы делаем лишь грубый, подстрочный перевод с цыганского); что вот кто-то ничего не станет делать просто делания ради; не посмотрит просто так, чтобы смотреть; не верит ни в овечью шкуру, ни в корзину; но видит (тут они опасливо косились на шатер Орландо) что-то еще. И смутное, томящее чувство росло в том мальчике; росло в старухе. Они ломали прутья; ранили себе пальцы. Их распирала ярость. Им хотелось, чтобы Орландо ушла подальше и больше не возвращалась. А ведь она была весела, добра – кто спорит; и за одну-единственную ее жемчужину можно было сторговать лучший козий гурт во всей Бурсе.
Постепенно она начала замечать между собою и цыганами такую разницу, что порой уж даже сомневалась, стоит ли ей выйти за цыгана и навеки среди них обосноваться. Сначала она пыталась объяснять все это тем, что сама она происходит от древнего и культурного народа, тогда как цыгане – люди темные, почти дикари. Как-то вечером, когда они ее расспрашивали про Англию, она не удержалась и стала с гордостью расписывать замок, где родилась, упомянула и 365 его спален и тот факт, что предки им владели уже пять столетий. Предки ее были графы; может быть, добавила она, герцоги даже. Тут снова ей показалось, что цыганам как-то не по себе; они не сердились, нет, как тогда, когда она восхваляла красоты природы. Сейчас они были учтивы, но приуныли, как люди тонкого воспитания, невольно вынудившие незнакомца выдать свое низкое происхождение или нищету. Рустум один вышел за нею из шатра и посоветовал ей не смущаться тем, что отец ее был герцог и владел всеми этими комнатами и мебелью. Никто ее за это не осудит. И тут ее охватил прежде не изведанный стыд. Совершенно очевидно, Рустум и другие цыгане считают род в пять-шесть веков нисколько не старинным. Собственные их корни уходят в прошлое по меньшей мере на два-три тысячелетия. В глазах цыгана, чьи праотцы строили пирамиды задолго до Рождества Христова, генеалогия Говардов и Плантагенетов не лучше и не хуже родословной какого-нибудь Джонса или Смита: обе не стоят ни полушки. И если любой подпасок имеет столь древнее происхождение – зачем кичиться древним родом? Каждый нищий и бродяга мог бы козырять тем же. Вдобавок, хоть Рустум из вежливости, конечно, не выражал этого открыто, ясно было, что его покоробила вульгарная похвальба сотнями спален (они теперь стаяли на вершине холма; была ночь; вокруг высились горы), когда вся земля – наш дом. С точки зрения цыгана, какой-то герцог, поняла Орландо, – просто разбойник и нахал, оттяпавший земли и деньги у людей, которые не придавали им цены, и ничего не придумавший остроумней, чем построить триста шестьдесят пять спален, тогда как довольно и одной, а ни одной – и того лучше. Орландо не могла отрицать, что предки ее копили, собирали поле к полю; замок к замку; почесть к почести, отнюдь не будучи при этом ни святыми, ни героями, ни великими благодетелями рода человеческого. Не могла она опровергнуть и тот довод (Рустум как истинный джентльмен от него воздерживался, но она же понимала), что каждый, кто сейчас повел бы себя так, как триста-четыреста лет назад поступали ее предки, был бы заклеймен, бесспорно (и в первую очередь собственным ее семейством), как выскочка, авантюрист и нувориш.