, которую я с тех пор не могу слушать без слез. Она приписала моему бедному брату собственные греховные помыслы. Тогда он пошел в рекруты за другого и уехал. Второй брат, опасаясь, как бы и его не постигла та же участь, отправился в Париж искать счастья, пообещав вызвать меня, как только найдет какие-нибудь средства к существованию. Я же остался дома с двумя сестрами и жил сравнительно спокойно, так как решил никогда не отвечать этой злой женщине, сколько бы они ни кричала. Я всегда был чем-нибудь занят: в школе я учился довольно хорошо и когда не помогал в лавке отцу, то читал или марал бумагу, потому что меня всегда тянуло к рисованию. Правда, я не думал, чтобы это занятие когда-нибудь пригодилось мне, и времени уделял ему не много. Однажды какой-то заезжий художник, писавший в наших краях пейзажи, заказал отцу пару грубых башмаков, и меня послали к нему в гостиницу снять мерку. Весь стол в его комнате был завален альбомами. Я попросил разрешения посмотреть рисунки. Его удивила моя любознательность, он дал мне клочок бумаги и карандаш и предложил нарисовать человечка. Я думал, что он смеется надо мной, но соблазн поводить таким черным карандашом по такой гладкой бумаге был сильнее самолюбия. Я изобразил первое, что пришло в голову; он взглянул и не засмеялся. Он даже наклеил рисунок в свой альбом и подписал под ним мою фамилию, профессию и название нашего городка. «Напрасно вы остаетесь рабочим, – сказал он мне, – вы рождены для живописи. На вашем месте я бы все бросил и поехал учиться в какой-нибудь большой город». Он даже предложил мне уехать вместе с ним, это был добрый и великодушный молодой человек. Он дал мне свой парижский адрес, чтобы я мог его разыскать, если пожелаю. Я поблагодарил, но не посмел ни последовать за ним, ни поверить надежде, которую он во мне заронил. Я вернулся к своим заготовкам и колодкам, и еще год прошел без особых столкновений с отцом.
Мачеха меня ненавидела; однако я уступал ей во всем, и раздоры далеко не заходили. Но в один прекрасный день она обнаружила, что моя сестра Луизон, которой исполнилось пятнадцать лет, очень похорошела и что мужчины в нашем квартале стали на нее заглядываться. Тут она возненавидела Луизон, стала попрекать ее кокетством и даже кое-чем похуже. Между тем бедная Луизон была чиста, как десятилетний ребенок, и к тому же горда, как наша покойная мать. Вместо того чтобы вести себя смирно, как я советовал, Луизон возмутилась, заспорила и пригрозила уйти из дому. Отец попытался заступиться за нее, но жена скоро взяла верх. Она разбранила Луизон, осыпала ее оскорблениями и – увы, сударь! – избила и ее, и маленькую Сюзанну, когда та попыталась вступиться за сестру и криком всполошить соседей. Тогда я взял сестер за руки, и мы все трое, пешком, без гроша в кармане, в чем были, под палящими лучами солнца вышли на большую дорогу, заливаясь горькими слезами. Я повел сестер к тетушке Генриетте, которая жила в десяти с лишком лье от нашего города, и сказал ей: