Размер шрифта
-
+

Ода радости - стр. 49

Летом, к полугодию со дня смерти, сон приводит меня в зимнюю очередь, к церковной палатке, где на 19 января, Крещение, я набираю мелочью 19 киргизских сомов и прошу записать в поминание «женщину Евгению», как часто уточняю, чтобы не перепутали окончание в родительном падеже – об упокоении кого?

Наконец сон предлагает суррогат продолжения земной жизни: мама является мне толстой, оплывшей и голой – она выходит на улицу и сидит, воплощенный протест против уготованной ей судьбы, – ее забирают в психбольницу, несмотря на мои требования оставить в покое мою мать, и в палате ей отводят койко-место на пару с малышом. Малыш чумаз, нечесан, он такой же отказник судьбы, как она. Мама обнимает его, и так они лежат согревающимся в двойном несчастье калачиком, и во сне я радуюсь, что вот теперь и там у нее будет радость – свой малыш, тамошний внучок, а проснувшись, вновь чувствую, что реальность, пойдя по худшему сценарию, выбрала все-таки не самый страшный.

Это моя оплывшая, голая, обиженная тревога приходит ко мне под личиной дорогого образа, и вот почему однажды я перестаю записывать эти сны: мне тоже становится про себя не волнительно, не интересно. Мое оживление от движущихся картинок памяти вянет, и я уже только по инерции с утра гуглю буквари сонников, потому что сама слишком хорошо считываю, что значат: банка с медом, яма в земле, платье с вульгарно обнаженной под черным кружевом спиной, баклажан и фиолетовая груша, бодро укушенные во сне набирающимся зубов сыном.

Как вдруг, ближе к сроку сорокадневного поминания перед годовщиной смерти, характер снов меняется. Да так, что я в смятении пишу Ирине Богатыревой как дипломированному фольклористу факультета фольклористики РГГУ. Она расщелкивает мой сон, как белочка орешек, оставляя меня над изумрудной грудой народной памяти, которой я не чувствую себя вправе распорядиться: я-то не изучала фольклор и в толк не возьму, кто и зачем говорит со мной на языке такой глубокой архаики, что кажется, она и жива была только в исследовательской пыли библиотек.

Хотя во сне у меня нет сомнений в том, кто со мной. Я вижу ее вдруг иначе: слишком ясно, близко, буднично и живо. Слишком сейчас. Тетива наконец спущена, терапия сработала, враг повержен. Мне снится моя собственная сказка, фольклор на одного.

А к сказке – присказка.

Мне казалось, что смерть – это вечность, обрывающая наше время, когда еще что-то можно было успеть. Но на практике я раз за разом пробегаю умом наше прошлое – бесконечно, как в колесе. Смерть заново ставит время жизни на старт. Весь этот поминальный год мы с мамой встречались в нашем обреченном «до», от которого осталась пустая обертка тоски, – и вот увиделись в нашем «после».

Страница 49