Очарованные Енисеем - стр. 25
На обратном пути над Цаган-Шибэту раскинулась туманными шторами могучая гроза и, зацепившись за вершины, так долго и упрямо стояла, что казалось, огромный и свинцовый сарлык распростёр над хребтом клокастую и дымную дождевую юбищу. Взошла радуга на пятнистом от полынных кустиков склоне, и перед машиной села пара огарей. «Ты заметил, что нет пищух?» – вдруг спросил Паша. Пищух действительно не было. Что-то с ними случилось. Возможно, их убрали как память тех лет вместе с нашими кострищами.
Мы уехали к заставе и переночевали на берегу Каргы, а утром, поднявшись на перевал, спешились. Даль так же верно лежала у ног. Зелёной ниткой с точками лиственей тянулась внизу Каргы, плато с мелкосопочником не лежало, а стояло на ребре, клонясь на нас, будто его подпёрли подножьем Монгун-Тайги. Уходя ввысь, оно громоздило треугольники, проваренные бурым камнем. Над ними висел белый купол Монгун.
Когда ехали обратно, я особенно внимательно смотрел на горы и несколько раз останавливался. В одну из остановок клушица села на бетонный столбик и чиркнула льдинкой по проводу памяти.
А я ехал уже по её шерсти, исполняя зарок полувековой давности и зная, как узок Цаган-Шибэту на Барлыке. И как короток оказался бы путь, пройди я тогда ещё километров десять – туда, где Цаган-Шибэту отверзается распадком Арзайтов и маячит вдали просвет долины… Там Барлык навсегда уходит из Цаган-Шибэту в разлом меж началом хребта Танну-Ола.
Мы уезжали по Арзайтам, а Барлык, отдаляясь, ещё был вовсю горным и заповедным. Вдоль него по той стороне шли две манящие колеи.
Вторая, по сю пору длящаяся встреча с Батюшкой-Анисеем, случилась уже в 1978 году. Я прилетел в Красноярск, где меня с головой оворожил утренний сладкий запах листвяжных дров, плывущий от одноэтажных сибирских домишек – пропылённых, прокопчённых и будто засаленных. Стояло студёное утро. По тротуару бегала трясогузка, и я мгновенно отметил её сибирскую черногрудость: всё сибирское казалось особым и драгоценным.
Самолёты летали едва не в каждый посёлок и один за одним взмывали то в Заозёрный, то в Кежму, то в Богучаны. Порт ломился от народу, спали кто на полу на куртках, кто в спальных мешках. Через несколько часов я улетел в Бор (Подкаменную Тунгуску), откуда надо было попасть за 120 километров в Мирное, где стояла экспедиция. Там работали зоологи, мои друзья по школьным годам.
В пору моего детства в Москве работало несколько зоологических кружков, ведомых энтузиастами, где и выпестовались будущие зоологи. Мой кружок располагался почти напротив Кремля в Зоологическом музее. Далеко не все стали учёными, но лесной полевой дух многие пронесли сквозь всю жизнь. Природа считалась святым делом, почётным – быть хорошим натуралистом, разбираться в растениях, птицах, знать следы. Всё это нарабатывалось в лесах неподалёку от столицы, куда школьники, войдя во вкус, ездили и сами, ночуя у костра. Попутно узнавали ближе русскую деревню. Изучали лес и поле во всех погодах-непогодах, переходах от слякоти к снегу, морозу, которые в ту поры стояли запросто тридцатиградусные. Взгляды были такие: городское, лощёное, изнеженное и связанное с модой, одеждой, эстрадной музыкой, – презиралось. Ценилось внешне исконное: телогрейка, яловые или кирзовые сапоги, обязательно портянки. Одежду, купленную и новую, застирывали до белёсости – выцветшая штормовка считалась едва не символом. В плане мировоззрения – историчности и национального осознания себя как русских не было в заводе. Все оставались обычными столичными подростками, пофыркивающими на власть и живущими будто в секрете.