Обитель - стр. 48
Подташнивало, ныла голова, по плечу, тёплая, стекала кровь.
Моисею Соломоновичу мужичок не мешал.
“Жалобу творит млад ясен сокол, – пел Моисей Соломонович, – на залётные свои крылышки, на правильные мелки пёрышки: ой вы, крылья мои, крылышки, правильные мелки пёрышки!”
– Контру разводит, а эти олухи не слышат, – всё смеялся, хоть и подзамученно теперь, Афанасьев, толкая балан к берегу.
Соски у Афанасьева, заметил Артём, стали почти чёрными.
“Уносили вы меня, крылышки, и от ветра, и от вихоря, – выводил Моисей Соломонович, – от сильного дождя осеннего, от осеннего, от последнего… Не унесли вы меня, крылышки, от заезжего добра молодца, от государева охотничка!”
“Что творит…” – подумал Артём… но и думал он уже еле-еле, будто бы заставляя всякую мысль сдвинуться с места.
Пришла пора снова тащить баланы на лесопильный завод. Там их укладывали штабелями – тоже надрывная забота.
Давя комаров, Артём заметил, что на щеке уже кровавая корка образовалась. Подумал: вот бы столько крови набралось, чтоб уже не прокусывали.
К вечеру десятник и конвойные сами подостыли – и развели наконец костёр. Иногда давали погреться работягам минуту-другую.
Конвойные, услышал Артём, начали донимать десятника, что пора домой. Тот матерился, что урок не сделан по вине ленивой и медленной скотины – лагерников.
Некоторое время Артём до горячего жжения в застывшей груди надеялся, что всё прекратится сейчас же… но десятник как-то договорился с конвоем.
Последние из положенных баланов вытаскивали на берег уже в болотистом сиянии белой соловецкой ночи.
Никто не разговаривал, как будто забылись все известные слова.
Моисей Соломонович сам попросился у десятника помочь доделать работу, и его отпустили – наслушались. Зато мужичок, стоя не пеньке, так и вскрикивал про филона.
– Во гриб, – вдруг прошептал Афанасьев. – Ты не думаешь, что он нарочно?
Артём не думал.
…Пропахшая мерзостью и человеческим копошением трапезная, куда дошли уже в одиннадцатом часу ночи, показалась родной, долгожданной, милой.
Там была шинелька.
Артём, не глядя в миску, поужинал холодной кашей, выпил полкружки тёплой воды, положил сырое бельё под себя, влез в шинельку и пропал. Быть может, даже умер.
Когда чеченцы скомандовали: “Рота, подъём!” – Артём исхитрился увидеть длинный и содержательный сон. Что поднялся, умылся, извлёк из-под себя портянки и штаны с рубахой – подсохли, хорошо, – при этом что-то такое бубнил Василий Петрович, прыгая с первое на пятое, а потом вдруг вытащил валенки из своего мешка, дал Артёму: носи, мол, ведь баланы не шутка, Артём тут же в них влез и странным образом ощутил себя целиком внутри валенка – очень терпко и тепло пахло там, немного кисловато, но так даже лучше, – понежившись, выбрался из валенка, отправился на утреннюю поверку, всё это время, и в трапезной, и на поверке, орал мужичок-с-ноготок про филона и паразита, это не помешало перекличке, “Двести пятидесятый, полный строй до десяти!” – выкрикнул Артём и здесь понял, что забыл пожрать – как же так, какой ужас, а когда ж все успели, где он был, неужели на параше – но очередь стоит не меньше часа, чего он целый час делал на параше? – получив наряд на ягоды, ну слава Богу, слава Богу, слава Богу, Артём поспешил обратно в трапезную, точно узнав откуда-то, что Василий Петрович взял и сберёг его пшёнку – с большим куском масла, не виданного уже четвёртый месяц, – и поставил её под шинельку, чтоб не остыла, масло там отекало и таяло, – так мать оставляла Артёму кашу, когда он был ребёнком, завернув кашу в старый плед; стремясь избежать встречи с Ксивой, Крапиным, десятником Сорокиным, Артём почти добежал к своим нарам, ему что-то вслед крикнули чеченцы, тоже обидное, всё летело ко всем чертям последние дни, только каша могла спасти; “И там ещё пирожок!” – крикнул Василий Петрович, Артём влез на нары, забрался обратно в шинель, поджал ноги, чтоб не торчали наружу, зажмурился, чтоб даже глаза сохраняли тепло… только вот каша? что с кашей?