О людях и ангелах (сборник) - стр. 82
Тем временем подрастал Мишка, тихо и неприметно, вся работа души утаивалась им за неподвижной наружностью, – такой же панцирь покрывал Семёна, когда тот готовился из зёрнышка пойти в рост. Может, и спускал Семён внуку многое потому, что угадывал в нём давнего себя? И не только себя – угадывал в Мишке продление сгинувшего под Саньсинем Алексея, каински приласканного брата, прибранного чумой и сожжённого в степи отца… Видел продолжение породы и уехал без страха – знал: внук сам дозреет в своей скорлупе. Так я тогда думала.
Но я была не совсем права, полагая, будто дед доверился природе и оставил внука без опеки. То есть совсем не права. Как только Мишка сдал последний школьный экзамен, тут как тут, точно филин, на него свалился Семён. Никто «мама» не успел сказать, как были собраны Мишкины вещи, и дед с добычей в когтях исчез в Ленинграде, – Семёну, видишь ли, взбрело в голову, будто его внук мечтает учиться в университете! Наталья ещё неделю после того ходила, сшибая мебель и не здороваясь с домашними.
Мишка, в отличие от деда, уже через полтора месяца расщедрился на письмо, в котором коротко рассказал, что подал документы на биологический факультет университета и сейчас спит на учебниках, что вместе с дедом они занимают две комнаты в коммуналке, что шпиль Петропавловки похож на зубочистку с непрожёванной добычей, а весь Ленинград – на Мельновский вокзал, когда на его платформе пять минут стоял поезд, в котором (это знала вся округа) ехал Юрий Гагарин, что посылает он матери и мне поясной поклон и ждёт ответа, как соловей лета. На конверте был указан адрес: улица Разъезжая, дом, квартира. Наталья сияла, словно наливное яблочко.
– А мы с папой жили на Фонтанке, – щебетала она. – Напротив цирка Чинизелли!
Но лично мне было непонятно: а куда подевалась Семёнова обувница?
В тот же день Наталья принялась собирать в Ленинград посылку – шерстяные носки, банки с маринадами и вареньями, тыквенные семечки. Я помогала, но меня не увлекал её порыв. Я просто содействовала ей, помогала ей чувствовать себя нужной, ведь она не потеряла навык делать то, что делала прежде, пока дитя её нуждалось в попечении, – она оставалась заботливой, как волчица, нежной, как горлица, выносливой, как ишак, и упорной, как чёрт знает кто, – не её вина, что детёныш вырос и больше не испытывал нужды в заботе, нежности и наставлениях.
Так и повелось: Мишка изредка баловал нас письмами, а мы с Натальей регулярно собирали посылки – добровольную дань в басурманскую орду. Почта заменила нам календарь: он дробился ломтями – от письма до письма и крошился мелочью – от посылки до посылки. Из писем мы узнавали: университет Мишка не осилил, но готовит осаду… дед устроил его работать в стеклодувную мастерскую, где делают химические скляницы… в мае Ленинград пахнет корюшкой… контора, содержащая мастерскую, даёт бронь от армейской повинности… летом Мишка снова будет штурмовать университет, потому что не рак и не умеет пятиться задом… на отпуск в Мельну не приедет – экзамены… снова провалился на сочинении… по-прежнему выдувает змеевики и колбы… в день открытия Петергофских фонтанов из загубленного Самсоном льва хлещет ржавая струя… деду шестьдесят семь, а шевелюра желта, как пшеничное поле… в будущем году опять намерен поступать… все здоровы… колба за колбой – труд почётен… И только через три года, взяв наконец измором университет, Мишка заявился в Мельну на летних каникулах. Он уже не походил на глухой кокон с рыхлой, неокрепшей сердцевиной, он был готовым Зотовым, вылупившимся из своего охранительного панциря. В этот приезд Мишка открыл то, о чём умалчивал в письмах и что интересовало меня больше всего остального.