Невидимая дева - стр. 2
Один роман, например, назывался L’éclat d’obus – «Взрыв снаряда». Как я теперь понимаю, это была такая метафора: вон тот красавчик с зеркально зализанными волосами и торчащими усами (картинка), в белых брюках, испытал взрыв чувств к вон той изящной даме-статуэтке с невероятными волосами и в огромной шляпе (картинка). Или она к нему испытала. Короче, взаимное бурление страсти, преступные (разумеется) объятия, кружева, приоткрытый ротик с двумя кроличьими зубками, – а потом горечь прозрения, заведенные к потолку глаза: мон дьё, как я могла быть так неосмотрительна?.. заламывание рук и прочие волнующие французские действия, а ты тут таскай дрова, обутая в резиновые сапоги.
Одна из картинок особенно нравилась. Подпись к ней гласила: «Он жадно смотрел, как она смело входит в море, не стесняясь своей почти полной наготы». Между тем, «она» была одета в полноценное платье с длинными рукавами, с глухим воротом, подол она подобрала, залезая в воду, и под платьем обнаружились полосатые панталоны ниже колена, – видимо, они и были наготой; на голове у нее тоже было наверчено будь здоров. В море, в слабой кружевной волне, виднелись колесные кибитки для купания, – из них несмело выглядывали более робкие и стыдливые девы. Год издания – 1914-й. Последнее мирное лето.
– Мам, что значит les cris de passion?
– Крики страсти, – сдержанно отвечала мама. – Оставь эту чепуху и пойди лучше поработай граблями.
Но картинка, на которой, судя по подписи, и раздавались эти волнующие крики, была грубо вырвана, и от пышноволосой Claudine осталась только кучка кружев на полу да резная нога кровати, на которой ею овладевал невидимый Albert с усами. Как всегда, самое ценное, самое предосудительное было вырвано.
Во вторую очередь на уже прибранную и вымытую дачу привозили детей и няню. Дом уже стоял теплый, протопленный, пах жареной картошечкой и баночной тушенкой, горячим компотом из сухофруктов – домашнее, уютное, надежное; всех накормим, всех согреем. Топилась дровяная плита; краткими сеансами, экономя баллоны, включали газовую, и вечно стояла под парами электрическая двухконфорочная, невыносимо медленная плитка, на которой мелкими буквами были начертаны как бы мантры: «Только левый – слабый нагрев, только правый – средний нагрев, оба вместе – высокий нагрев».
Няня ставила на окно привезенную из Ленинграда трехлитровую банку с «грибом», укрытую стираной марлечкой, – с первого дня своего рождения и до дня няниной смерти я смотрела в ленинградское кухонное окно на серый шестиэтажный дом напротив, на школьный двор с волейбольной сеткой, на бесконечно далекие, спичечно-тонкие трубы Выборгской стороны не иначе как через этот гриб, через эту банку, через янтарное болотце, поверх которого лежал одутловатый, бледный, толстый, слоистый блин. Он был живой. Его надо было заливать слабым свежим чаем с ложкой сахара. Дня через три чай превращался в жгучий, щиплющий желтенький напиток, – был он якобы необычайно полезен. Где кухня – там гриб; где гриб – там забота, любовь, кормление и тревога. Гриб, гриб залить!.. Гриб заливали?..