Невидимая дева - стр. 11
Няня ведет нас мимо чайной с нетрезвыми мужиками, мимо керосинной лавки, где мама покупает керосин для примуса, – это еще эпоха дров и примусов, еще не продают газовые плиты, еще не придумана бестолковая мантра «только правый – средний нагрев». Мы заходим в аптеку, там всё травы, травы, травы, пахнет шалфеем, ромашкой, сушеным липовым цветом; тут работал наш Янсон, мы еще не знаем, что купим его дом, а из Белого Дома уйдем навсегда. Няня выбирает себе какую-то траву, и мы выходим на большак. Пыль.
Вот едут, вот наша «Победа» останавливается, и в ней – папа, и мама, и кулечек с нашей новой сестрой; мама отводит с маленького красного личика кружавчики. Это Олечка. Она проживет на свете тридцать шесть лет.
Если долго смотреть через синее стекло, кто-нибудь умрет. Не совсем, не безнадежно, – ведь смерти на самом деле нет, – но его уже не будет тут, среди нас, его нельзя будет потрогать, поцеловать, вдохнуть запах волос или шеи, взять за руку, спросить, посмотреть в глаза, – этого вот уже нельзя будет. Они уходят от нас в эту серую, сумеречную страну, лежащую за синим стеклом; если приблизить лицо к стеклу и долго смотреть, то в шуме и волнении сада, в колыхании ветвей на ветру, в печальном цветении серого жасмина, в море серой сирени проступают, кажется мне, их лица, их руки; они смотрят и машут нам, они нас заметили. Может быть, им, с той стороны, весело и светло, может быть, они играют в мяч или просто плавают на воздушных кораблях над нашими садами – глубоко запускают руку в теплый воздух и выдергивают цветы вместе с их длинными стеблями, и обрывают лепестки, и гадают о чем-нибудь – почему же им не гадать, – может быть, это мы, с этой стороны синего стекла, представляемся им серыми, и тоскующими, и запертыми, и недоступными, – не знаю. Но синее окно – это окно печали, и не надо в него смотреть ни долго, ни пристально.
У наших друзей, верхних жильцов Белого Дома, живших в мезонине – там, где яды, и трюмо, и лиловый халат, – утонула домработница. Она пошла купаться на озеро Хеппо-Ярви, заплыла «на обрыв», и ее затянуло в омут. Помню страшное волнение, словно ветер, пронесшееся по всем домам нашего соснового перешейка, помню, как одни взрослые побежали, а другие не пускали нас смотреть и загораживали; я так и не увидела утопленницу. Конечно, это правильно, я бы и сама не пустила детей смотреть на бездыханную девушку, но оттого, что я тогда ее не увидела, я теперь вижу ее всегда. Я не помню ее лица, не знаю имени, их много тогда было, молодых послевоенных девушек, нанимавшихся в прислуги, чтобы только уехать из постылой деревни, где нет парней и работа вся – на скотном дворе, а тебе хочется любви, и поцелуев, и свободы. Я помню только запахи этих женщин – пот, и дешевая розовая пудра, и особый запах девичьей кожи, – мужчина пахнет иначе, он пахнет мотоциклом, это не перепутаешь. Девушки крутили любовь с солдатами из воинской части, расположенной неподалеку, а потом отчего-то плакали, увольнялись и исчезали. Были Нины, и Валентины, и Люба, которая шила, и Клавдия, и Зоя, от которой осталась розовая полукруглая гребенка, и красивая Маруся, задержавшаяся надолго, потому что у нее была сухая полиомиелитная нога, и никто не хотел на ней жениться.