Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 3 - стр. 32
Из своих современников Пастернак особенно не жаловал Илью Эренбурга. Он рассказывал мне, что как-то у него за обедом один из его родственников, молодой человек, принялся восхищаться фельетонами Эренбурга.
– А я ему сказал: «Послушай! Ты хотя бы у меня в доме постыдился превозносить Эренбурга. Ведь он кадит тем людям, которые схватили меня за горло и не отпускают вот уже сколько лет».
Вообще Эренбург был для Пастернака мерилом всего высокопарнофальшивого, нерусского, ни по духу, ни по языку. Однажды он сказал:
– Попробовал перечитать Герцена. Это почти так же плохо, как Илья Эренбург.
Конечно, это шутка, но в каждой шутке есть доля истины. Пастернака даже у Герцена коробили превыспренняя витийственность и часто встречающиеся галлицизмы.
Пастернак называл любовь к нему Эренбурга (а Эренбург и впрямь любил поэзию Пастернака) любовью без взаимности и не мог заставить себя соблюсти по отношению к нему элементарные приличия – не отвечал на его приветствия.
Я не знаю, когда у Пастернака возникла нелюбовь к Эренбургу. Думаю, что ее стократ усилила эренбурговская кровожадная публицистика военного времени.
У Арго есть «неудобная для печати» басня. Незамысловатая ее сюжетная линия сводится к тому, что два критика, увидев на улице экскременты, заспорили, какого они происхождения: кошачьего или собачьего.
Мораль сей басни такова:
Вот уж для Пастернака это было решительно все равно. Он не измерял таких писателей и не радовался, что Вера Панова, предположим, на миллиметр даровитее и благороднее Николаевой. Когда, в самый разгар хрущевского «либерализма», длившегося до венгерских событий 1956 года, Казакевич, впоследствии извративший историю первых лет Октябрьской революции, исказивший роль Ленина в разгоне меньшевиков и изобразивший его этаким интеллигентским добрячком, пристал к Борису Леонидовичу с ножом к горлу – дать что-нибудь для редактируемого им альманаха «Литературная Москва». Борис Леонидович спросил:
– А, собственно, почему я непременно что-то должен дать для вашего альманаха?
– Лучше ж нам, чем Кочетову, – настаивал Казакевич.
– А для меня что вы, что Кочетов – я между вами никакой разницы не вижу, – выпалил Борис Леонидович.
В последнюю встречу с Пастернаком я поблагодарил его за те слова, которые он в автобиографии говорит о Есенине:
«Со времен Кольцова земля русская не производила ничего более коренного, естественного, уместного и родового, чем Сергей Есенин, подарив его времени с бесподобною свободой и не отяжелив подарка стопудовой народнической старательностью. Вместе с тем Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую, вслед за Пушкиным, мы зовем высшим Моцартовским началом. Моцартовской стихиею.