Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела - стр. 11
Семья рассыпалась. Вышла замуж сестра.
Отец водил меня по городу, стараясь по мере сил научить доброму. Так, мы долго стояли у здания городской синагоги, и отец объяснял, что люди веруют в Бога по-разному и что для человека нет хуже позора, чем быть антисемитом. Это я хорошо понял и запомнил на всю жизнь. На празднике свержения самодержавия – отец тоже меня водил, чтобы запомнил это. Ходил я на все демонстрации праздничные Октябрьской годовщины – узенькие ленты с красными знаменами – год от года все уверенней и гуще ряды демонстрантов. Митинги на футбольном поле перед театром.
Впервые виделись мной полеты Ньюпора – крошечный одноместный самолет, аэроплан, как тогда назывался, с брезентовыми крыльями. Перевернувшийся самолет и вдребезги разбитый пропеллер, кусочек которого я долго хранил, как реликвию.
«Высшей Инженерной дистанции» вологодский работник, тогда молодой конструктор Ильюшин[6]. Его уже тогда нам, ребятам, показывали издали.
Взрывы артиллеристских складов – несколько дней подряд. Аресты в городе.
Пожар в страшную засуху 1920 года, унесший треть города – все Заречье.
(Отсутствуют тетради 4, 5, 6.)
Сергей Михайлович Третьяков, высокий, узкогубый, был человеком решенных вопросов. Он и слышать не хотел о каких-то сомнениях кого-нибудь своих.
Хочешь работать – научим, поможем, не хочешь – вот тебе бог и порог.
Научиться у него работе журналистов было можно, он не гнушался инструкциями по черновой работе очеркиста. Бывший министр просвещения ДВР, бывший профессор кафедры русского языка в Пекине.
– Вот мы опишем этот дом, сделаем фотографии двухсот тридцати пяти квартир. Я проверял – нужно будет подчеркнуть вот что… А что бросается в глаза раньше всего, когда входишь в комнату?
– Зеркала, – сказал я.
– Зеркала? – раздумывая, спросил Третьяков. – Не зеркала, а кубатура.
Ходил к нему из Гендрикова Тренин[7], Харджиев[8], Волков-Ланнит[9].
Поэтов ни будущих ни настоящих Третьяков не любил. Он и сам был не поэт, хотя сочинял стихи и даже целую поэму «Рычи, Китай», переделанную потом в пьесу.
На Малую Бронную ходил я недолго из-за своей строптивости и из-за того, что мне жалко было стихов, не чьих-нибудь стихов, а стихов вообще. Стихам не было место в «литературе факта» – меня крайне интересовал тогда (интересует и сейчас) вопрос – как такие разные люди уживаются под лефовской и новолефовской кровлей.
У меня были кой-какие соображения на этот счет.
Я работал тогда в радиогазете «Рабочий полдень».
– Вот, – сказал Сергей Михайлович, – напишите для «Нового Лефа» заметку «Язык радиорепортера». Я слышал, что надо избегать шипящих и так далее. Напишете?