Ненужные люди. Сборник непутевых рассказов - стр. 3
3.
…Выбив трубку о дерево скамейки, Панёк заглядывал в соседние оградки. Кто там лежал, он не знал, но присматривал и за соседями отца, на всякий случай. Не зря же они оказались рядом, да еще под одной аркой из надломленного тополя! Подобрал мусор, занесенный непонятно каким ветром, покачал ограждение, пошатал столики у могилок, царапнул облупившуюся краску на обелисках, подумал, что в следующий раз надо бы зачистить да покрасить. К «соседям», сколько он помнил, никогда никто не заглядывал, а даже если бы и заезжали раз в год, вряд ли живые возражали бы относительно ухода. А так и бате приятнее, и ему не трудно.
Покопался в рюкзаке, выудил тетрадь для эскизов и карандаш, снова сел за стол, полузакрыл глаза…
Дар рисования открылся у Панька, когда умер отец. В тот год много чего случилось в его жизни: он снова стал курить, бросил работу в стоматологической клинике, куда его устроила мать, познакомился с Линдой и сделал ей предложение. Ей было тридцать пять, у нее на руках была пара близнецов, мальчик и девочка, тринадцатилетние подростки, Ира и Саша (отец их сидел в тюрьме, и она с ним развелась уже после суда), высокая, под стать Паньку, белокурая, с эстонскими корнями, всё при ней, и притом – молчаливая, готовая слушать Панька, о чем бы тот ей не говорил: об отце, о «черных дырах», о несостоявшейся карьере зубного техника, о Сахалине, где Панёк служил на флоте пятнадцать лет назад, да хоть о чём. Она внимательно разглядывала его первые наброски, улыбалась, говорила: «Я ничего в этом не понимаю, но мне нравится, Павлик. Ты рисуй, ты хорошо рисуешь» Она называла его Павликом, как никто до этого не называл, и он таял, и внутренне пугаясь собственной смелости, притягивал ее к себе, сжимал в больших сильных руках, целовал шею, подкрадывался к пухлым губам…
Тогда он еще не ездил так часто на кладбище к отцу, крутился на двух работах – ночью шел сторожить склад, а днём на том же складе загружал и выгружал вагоны с продуктами, и Линда вечерами, уложив его спать, выбивала из его рабочего костюма то муку, то сахар, то подносила к лицу и вдыхала острый запах специй – перца, лаврового листа, каких-то неведомых приправ. Он тогда рисовал в альбомных листах, формата «а четыре», в перерывах да в редкие выходные, и не сразу он заметил, как изменилась-потяжелела Линдина походка, округлились и без того округлые ее черты. Жили они тогда в доме ее родителей, те Панька недолюбливали «за бестолковость и неумение жить», а особенно за то, что он бросил стоматологию. Особенно ярилась теща, и он иногда слышал, как за стенкой та пилит своего высокого сухопарого Ивана: «Отдали свою дурёху-неумеху за такого-же дурня! Ой, не будет толку с него. И дома его вечно нет, и с работы приносит гроши. Только детей строгать могут, нищету плодить!» Он вздыхал, обнимал теплый Линдин бок, и она разворачивалась к нему, обнимала, сонная, шептала что-то ласковое, заглушая старушечье бухтение за стенкой.