Нельзя молчать! - стр. 51
Он крепко потер грудь против сердца, приподнял брови и, вспоминая, продолжал:
– В Москве, около Сухаревой, в глухом проулке, видел я, осенью, пьяную бабу; лежала она у самой панели. Со двора тек грязный ручей, прямо под затылок и спину бабе; лежит она в этой холодной подливке, бормочет, возится, хлюпает телом по мокру, а встать не может.
Его передернуло, он зажмурил глаза, потряс головою и предложил тихонько:
– Сядемте здесь… Это – самое ужасное, самое противное – пьяная баба. Я хотел помочь ей встать и – не мог, побрезговал; вся она была такая склизкая, жидкая, дотронься до нее – месяц руки не отмоешь, – ужас! А на тумбе сидел светленький, сероглазый мальчик, по щекам у него слезы бегут, он шмыгает носом и тянет безнадежно, устало:
– Ма-ам… да ма-амка же. Встань же…
Она пошевелит руками, хрюкнет, приподнимет голову и опять – шлеп затылком в грязь.
Замолчал, потом, оглядываясь вокруг, повторил беспокойно, почти шепотом:
– Да, да – ужас! Вы много видели пьяных женщин? Много, – ах, боже мой! Вы – не пишите об этом, не нужно!
– Почему?
Заглянул в глаза мне и, улыбаясь, повторил:
– Почему?
Потом раздумчиво и медленно сказал:
– Не знаю. Это я – так… стыдно писать о гадостях. Ну – а почему не писать? Нет – нужно писать все, обо всем…
На глазах у него показались слезы. Он вытер их и – все улыбаясь – посмотрел на платок, а слезы снова текут по морщинам.
– Плачу, – сказал он. – Я – старик, у меня к сердцу подкатывает, когда я вспоминаю что-нибудь ужасное.
И, легонько толкая меня локтем:
– Вот и вы – проживете жизнь, а все останется, как было, – тогда и вы заплачете, да еще хуже меня – «ручьистее», говорят бабы… А писать все надо, обо всем, иначе светленький мальчик обидится, упрекнет, – неправда, не вся правда, скажет. Он – строгий к правде!
Вдруг встряхнулся весь и добрым голосом предложил:
– Ну, расскажите что-нибудь, вы хорошо рассказываете. Что-нибудь про маленького, про себя. Не верится, что вы тоже были маленьким, такой вы – странный. Как будто и родились взрослым. В мыслях у вас много детского, незрелого, а знаете вы о жизни довольно много; больше не надо. Ну, рассказывайте…
И удобно прилег под сосной, на ее обнаженных корнях, наблюдая, как муравьишки суетятся и возятся в серой хвое.
Среди природы юга, непривычно северянину разнообразной, среди самодовольно пышной, хвастливо разнузданной растительности, он, Лев Толстой – даже самое имя обнажает внутреннюю силу его! – маленький человек, весь связанный из каких-то очень крепких, глубоко земных корней, весь такой узловатый, – среди, я говорю, хвастливой природы Крыма он был одновременно на месте и не на месте. Некий очень древний человек и как бы хозяин всего округа, – хозяин и создатель, прибывший после столетней отлучки в свое, им созданное, хозяйство. Многое позабыто им, многое ново для него, все – так, как надо, но – не вполне так, и нужно тотчас найти – что не так, почему не так.